Собака за забором лаяла уже сутки. Лай не давал Геннадию ни спать, ни думать, ни даже злиться по-настоящему.
Лай был ровный, монотонный, через равные промежутки, будто кто-то завёл механизм и забыл выключить. Гав. Пауза. Гав. Пауза. И так час, два, пять, ночь, всё утро. Геннадий лежал на кровати, смотрел в потолок, и лай качался внутри черепа, как маятник, который нельзя остановить.
Утром он вышел на крыльцо, сел на табурет и поставил кружку с чаем на перила. Роса на перилах ещё не высохла, и кружка оставила мокрый круг на серой доске. Воздух пах землёй и скошенной травой с дальнего поля, и это был хороший запах, правильный, деревенский, но лай перекрывал всё.
Гав. Пауза. Гав.
Собака лаяла не в его сторону. Геннадий это заметил, но не задумался. Пёс сидел на цепи у будки и лаял куда-то вбок, в сторону сарая, который стоял в дальнем углу участка Семёна, за поленницей. Рыжая дворняга, не крупная, не мелкая, с верёвкой на ошейнике, которую Семён так и не заменил на нормальный поводок, хотя Геннадий говорил ему об этом ещё в прошлом году.
Семён — сосед. Семьдесят четыре года, живёт один, тихий, как тень. Раньше, когда жива была Людмила, жена Геннадия, она носила Семёну пироги по субботам. Заворачивала в полотенце, укладывала в пакет, и Геннадий наблюдал, как она идёт к калитке в заборе, открывает, проходит через соседский двор и стучит в дверь. Семён открывал, кивал, забирал пакет. Они стояли на пороге минуту или две, Людмила что-то говорила, Семён кивал, и всё.
Людмила умерла полтора года назад. Пироги кончились. Калитку в заборе Геннадий заколотил в первую же зиму.
Свой двор, свой дом. Семён по ту сторону, и ладно. Геннадий с ним не ссорился, просто перестал заходить. Не о чем стало.
А теперь этот лай.
* * *
К вечеру Геннадий не выдержал. Взял молоток, гвозди и вышел к забору. Не чинить. Наращивать. Прибил ещё одну доску поверх старой, будто лишний сантиметр дерева мог остановить звук, который шёл сквозь стены, сквозь подушку, сквозь закрытые окна.
Стук молотка перебивал лай на секунду, и в этой секунде была передышка, короткая, как глоток воздуха под водой. Но молоток замолкал, и лай возвращался.
Геннадий стукнул кулаком по забору.
– Семён! Уйми собаку!
Тишина. Гав. Пауза. Гав.
– Семён, я серьёзно!
Никто не ответил. Геннадий прижался лбом к доске и стоял так минуту, чувствуя, как сырое дерево холодит кожу.
В окнах дома у Семёна горел свет. Кухня, левое окно. Горел вчера, горел позавчера, горел сейчас. Геннадий видел этот свет каждый раз, когда выходил на крыльцо, и каждый раз думал одно и то же: сидит дома, старый чёрт, и ему наплевать, что собака весь посёлок поднимает.
Геннадий закрыл окно. Стало душно. Открыл. Стало шумно.
Лай продолжался. Гав. Пауза. Гав.
Геннадий перелез через забор. Впервые за полтора года он оказался на соседском участке. Трава была по колено, нескошенная, мокрая от росы, и штанины промокли за первые десять шагов. У крыльца стояли ботинки Семёна, покрытые серой пылью. Дверь закрыта.
Геннадий не пошёл к дому. Пошёл к будке. Пёс увидел его, замолчал на секунду, потом залаял снова, но иначе, выше, быстрее, и метнулся в сторону сарая.
– Заткнись, – сказал Геннадий. Голос был хриплый, плоский. – Заткнись, пожалуйста.
Пёс не заткнулся. Он тянул верёвку и смотрел не на Геннадия, а мимо, за поленницу, в сторону сарая, и скулил между лаем.
Геннадий присел на корточки, нащупал карабин. Ржавый, холодный, с заедающей пружиной. Пальцы тряслись, не от холода. Геннадий нажал на защёлку, и карабин щёлкнул, и верёвка упала в траву, и наступила тишина.
* * *
Дружок рванул не к калитке, не к дороге, не в поле. Он рванул за сарай, обогнул поленницу и исчез за углом. Геннадий стоял с верёвкой в руке и смотрел на место, где только что была собака.
Потом бросил её и пошёл следом.
За сараем, между стеной и штабелем старых досок, на мокрой траве лежал Семён.
Геннадий увидел сначала ноги в калошах, серых от засохшей грязи, таких же, как те, что стояли у крыльца. Потом тело, скрюченное набок, одна рука подвёрнута под грудь, другая вытянута вперёд, и пальцы вцепились в траву так, будто Семён пытался ползти и не смог. Лицо повёрнуто к земле, левая щека вдавлена в мокрый дёрн. Куртка задралась, и полоска голой поясницы была белая и мокрая от росы.
Рядом с его рукой лежало одно берёзовое полено. Семён шёл за дровами, взял полено и упал. Полено так и лежало, сухое, с белой корой, среди мокрой тёмной травы.
Дружок лёг рядом с Семёном, прижался боком к его плечу и заскулил. Тихо, на одной ноте, будто кто-то убавил громкость, и лай, который сводил Геннадия с ума, оказался не лаем, а криком о помощи, который Геннадий отказывался слышать.
Он упал на колени, руки ушли в мокрую траву по запястья. Перевернул Семёна. Лицо серое, рот приоткрыт, левый угол губ опущен вниз. Глаза закрыты. Но грудь двигалась. Еле-еле, мелко, как у птицы, которую держишь в ладони.
Геннадий схватил Семёна за руку. Рука была холодная, тяжёлая и мокрая, и кожа на тыльной стороне собралась в складки, как у перчатки, которую сняли и бросили на землю.
– Семён. Семён!
Ничего. Дружок скулил.
Геннадий вытащил телефон из кармана и набрал скорую. Пальцы попали не на те цифры с первого раза, он стёр, набрал снова. Голос в трубке спросил адрес, и Геннадий назвал его, и голос спросил, что случилось, и Геннадий сказал:
– Человек лежит на земле, не знаю сколько, может, сутки, может двое, он не двигается, дышит еле-еле, приезжайте быстрее.
И голос сказал:
– Ждите, бригада выезжает.
Геннадий положил телефон на траву, снял с себя куртку и накрыл Семёна. Потом сел рядом, спиной к стене сарая. Доски пахли старым деревом и дождём. Дружок лежал, положив морду на руку Семёна, и его рыжий бок ходил ходуном.
Пёс лаял сутки, и каждое его «гав» означало одно: тут человек, придите, помогите, тут человек. А Геннадий прибивал доски к забору, чтобы не слышать.
Свет в окнах горел, потому что Семён включил его, когда выходил во двор за дровами, и больше не вернулся.
Скорая приехала через сорок минут. Красные огни скользили по стене сарая, по поленнице, по мокрой траве. Фельдшеры шли через двор с носилками, и Геннадий показывал дорогу, и Дружок бежал рядом, и когда Семёна подняли и понесли, пёс шёл за носилками до самой машины и сел у заднего колеса, и смотрел, как двери закрываются.
Машина уехала. Красные огни погасли за поворотом, и дорога снова стала пустой и серой. Во дворе осталась примятая трава и рыжий пёс, который сидел на дороге и смотрел туда, куда увезли его хозяина.
Геннадий стоял рядом. Куртка осталась на Семёне, и утренний холод забирался под рубашку, но Геннадий не замечал. Он смотрел на забор. На свежие доски, которые прибивал вчера. Вместо того, чтобы помочь соседу.
* * *
Семён выжил. Позвонили из больницы на третий день, сказали: инсульт, состояние тяжёлое, но стабильное, кто ближайшие родственники. Геннадий сказал, что родственников нет, есть только он, сосед.
– Сосед так сосед, – сказала женщина в трубке. – Привезите паспорт и полис, если найдёте. И одежду.
Геннадий вошёл в дом Семёна. На кухне горел свет, та самая лампочка, и счётчик мотал электричество уже второй день. Геннадий выключил. На столе стояла тарелка с засохшей кашей и кружка с недопитым чаем.
Он нашёл паспорт в шкафу, полис в комоде, сложил одежду в пакет. У двери остановился и посмотрел на Дружка, который сидел на пороге и смотрел на него снизу вверх.
– Пошли, – сказал Геннадий и пошёл к себе. Дружок потрусил следом.
Дома Геннадий сварил кашу с курицей, остудил и вынес на крыльцо в старой миске, которая осталась от Людмилиной кошки. Поставил на землю. Дружок подошёл, обнюхал, ткнулся носом в край миски и стал есть. Ел долго, жадно, и Геннадий стоял рядом и смотрел.
Потом сел на табурет. Сидел и смотрел на забор.
Через дыру в заборе было видно соседский двор: нескошенную траву, пустую будку, угол сарая. Всё то, от чего Геннадий отгораживался полтора года.
Он мог прибить доску обратно. Гвозди лежали в кармане, молоток на крыльце. Десять секунд работы.
Геннадий не прибил. Сидел на табурете, смотрел через дыру на чужой двор, который, может быть, не был таким уж чужим.
У ног лежал рыжий пёс, и впервые за эти дни не лаял, потому что рядом был человек, который его всё-таки услышал.












