Бригада приехала в посёлок рано, когда трава ещё серебрилась от росы. У канализационного колодца, который заказали отремонтировать, сидела собака, и по тому, как она прижала уши, Гриша понял: просто так не уйдёт.
Рыже-бурая, со спутанной шерстью и надорванным правым ухом. Не крупная, не мелкая. Сидела ровно между крышкой и тропинкой. Смотрела, будто ждала именно их.
– Кыш, – Сёма махнул перчаткой.
Не шевельнулась.
– Кыш! – громче.
Ничего. Только губа приподнялась, обнажив клык. Жёлтый, стёртый, но убедительный.
Сёма отступил. Гриша поправил кепку с выцветшим козырьком, присел на корточки в нескольких шагах.
– Ты чья? – спросил он негромко.
Глаза не моргнули. Не зарычала, но и не сдвинулась.
Сёма обошёл колодец слева. Собака повернула голову, проследила взглядом и перебежала, загораживая путь. Он двинулся справа. Она снова встала между ним и крышкой, будто знала маршрут заранее.
– Григорий Палыч, может, водой плеснуть? – Сёма показал бутылку.
– Водой? На собаку?
– Ну а чего она.
Гриша промолчал. Посмотрел на грузовик, где двое курили, привалившись к борту. Работа стояла. Заказчица платила за день, а день утекал впустую.
Он встал, подошёл ближе. На расстоянии вытянутой руки собака вздыбила загривок. Рычание пошло низкое, утробное, и он почувствовал его подошвами раньше, чем ушами. Вибрация прошла через щебёнку и ткнулась в пятки.
Остановился.
Калитка скрипнула. К ним вышла хозяйка участка, Лидия Петровна. Калоши, платок в мелкий горошек, руки сцеплены у живота. Она посмотрела на собаку. Потом на Гришу. Потом на Сёму, который подбрасывал перчатку и ловил от нечего делать.
– Вы это… не трогайте её.
– Нам колодец ремонтировать, – Гриша развёл руками. – А она не пускает.
Лидия помолчала. Потёрла запястье, будто проверяя пульс.
– Она не злая. Просто почему-то не уходит оттуда.
– Давно?
– Третий день.
Он посмотрел на собаку заново. Рёбра под шерстью проступали отчётливо, и Гриша только сейчас это заметил.
– Вы хоть кормили?
– Ставила миску. Она ест и обратно садится.
Лидия не закончила. Развернулась и пошла к дому, шаркая калошами. Дверь за ней закрылась мягко, без стука. От этой мягкости стало тревожнее, чем от рычания.
Сёма присвистнул.
– Бешеная, может?
– Нет, – Гриша покачал головой. – Бешеная бросилась бы.
Он снял кепку. Провёл ладонью по затылку, где пот собирался дорожкой. Солнце уже поднялось над забором, и тень от колодца легла собаке под лапы.
Подошёл к грузовику. Достал из кабины фонарик и верёвку.
– Палыч, ты куда? – Сёма перестал подбрасывать перчатку.
– Вниз.
Парень уставился на него.
– В колодец?!
– В колодец.
Собака следила за каждым шагом. Когда он приблизился к крышке, зарычала громче. Но Гриша не отступил. Сел на землю рядом, не напротив, а именно рядом, плечом к её боку. Земля была холодной, штаны промокли, но он не двинулся.
И заговорил. Ни о чём. Так разговаривают с лошадьми, когда тем страшно: без смысла, только тоном, чтобы рядом стало безопасно.
Сёма стоял поодаль и молчал. Впервые за утро не шутил, не комментировал. На грузовике двое тоже перестали курить.
Прошла минута. Другая. Рычание стихло. Бока собаки ходили часто, и Гриша чувствовал её дыхание рядом с локтем. Тёплое. Тревожное.
Он медленно потянулся к крышке. Собака дёрнулась, но не укусила. Ткнулась носом в запястье, мокрым и горячим, и заскулила так тонко, что у него перехватило горло. Это был не звук, которым просят еду. Другой. Которым просят о помощи.
Крышка отошла с хрипом. Пахнуло сыростью, гнилым деревом и ещё чем-то: слабым, тёплым, молочным. Гриша включил фонарик и посветил вниз.
Колодец давно высох. Глубокий, метра четыре. Стенки заросли мхом, скобы покрылись ржавчиной. А на дне, на куче тряпья, лежал щенки.
Четверо. Крошечные, с ладонь, слепые. Тыкались друг в друга мордами и пищали так тихо, что сверху было почти не слышно.
Луч сместился. Тряпьё оказалось старой курткой и наволочкой в полоску. Кто-то завернул их и бросил. Специально. Туда, откуда мать не сможет достать.
Он выключил фонарик. Включил снова. Щенки были на месте. Не показалось. Тот, у кого хватило рук завернуть живое в тряпку и бросить в яму, жил где-то рядом. Ходил по этим улицам. Может, здоровался с Лидией через забор.
Поднял голову. Собака стояла на краю и смотрела вниз. Не на него. На них. Передние лапы переступали быстро-быстро, и когти скрежетали по камню.
Три дня она здесь. Не могла спуститься. Не могла уйти. Единственное, что могла: не пускать никого к крышке, чтобы с её детьми ничего больше не случилось.
Спускался по скобам. Ржавые, скользкие от мха. Фонарик зажал зубами, луч прыгал по стенкам при каждом движении.
Руки дрожали. Не от холода. От злости на того, кто бросил. На весь этот утренний час, когда он считал деньги за простой, а не думал, почему собака не уходит от пустого колодца.
Дно было влажным. Щенки пахли молоком и сырой землёй. Он поднял одного. Тот уместился в ладони целиком: горячий, невесомый, с кожей розовой и тонкой, как папиросная бумага. Пальцы были грубые, в мозолях, и Гриша боялся сжать. Щенок ткнулся носом в его большой палец и затих.
Сверху раздался скулёж. Собака видела, что человек держит её детёныша, и не могла ничего сделать. Стояла, заглядывая через край, и тянула голос протяжно, без остановки.
– Тихо, – сказал он негромко. – Тихо, мать. Верну.
Поднимал по одному. Прижимал к груди, перехватывал скобу и лез наверх, упираясь коленями в мокрый камень. Раз за разом вниз, раз за разом вверх. На предпоследнем подъёме скоба вывернулась из стены, и он повис на одной руке, прижимая щенка другой. Камень крошился под пальцами. Вцепился. Удержался. Щенок даже не пискнул, только вжался сильнее.
Сёма принимал наверху. Рабочие перчатки, которые вечно торчали из кармана без дела, впервые оказались на руках. Укладывал щенков в ящик, застеленный курткой, и пальцы у него тряслись.
– Последний?
– Последний. Держи.
Собака обнюхивала каждого. Тыкалась носом, облизывала, отходила к следующему. Не рычала. Хвост дрожал мелко, и казалось, дрожит всё тело, от носа до кончика.
Когда Гриша вылез в последний раз, мокрый по пояс, с грязью на локтях и ссадиной на скуле от скобы, собака махала радостно хвостом и облизывала малышей.
Рёбра просматривались даже издалека. Всё это время без нормальной еды, без возможности спуститься к своим. Она могла только одно: сидеть сверху и не пускать.
Лидия Петровна вынесла миску с кашей и поставила рядом с ящиком. Собака посмотрела на еду. Потом на щенков. Легла рядом с ящиком, положив морду на край.
Через минуту всё-таки встала. Стала глотать жадно, не разжёвывая, роняя куски на траву. Вернулась и начала вылизывать каждого щенка, долго, тщательно, будто пересчитывала языком. Сёма отвернулся и полез в карман за сигаретой, хотя давно бросил.
Гриша достал кепку. Не помнил, когда снял. Надел, одёрнул выцветший козырёк.
– Так. Работаем.
Бригада пошла к колодцу. Собака лежала у ящика и смотрела. Не рычала. Не вставала. Только ухо чуть дёрнулось, когда Сёма проходил мимо и, не останавливаясь, наклонился погладить.
Колодец починили к вечеру. Работа как работа: кладка, раствор, новая крышка. Ничего особенного, если не считать ящик у забора, из которого время от времени доносился писк.
А щенков Сёма забрал. Всех, вместе с матерью. Сказал, пристроит. И Гриша поверил, потому что видел, как тот нёс их к машине: перчатки в кармане, щенки в руках, завернутые в рабочую спецовку.













