Жена на заднем плане

Татьяна поставила чашку на блюдце медленнее, чем обычно, и звук получился отчётливым, почти намеренным. Глеб не поднял глаз от телефона.

— Я слушаю тебя, — сказал он, хотя по интонации было ясно, что слушает только краем сознания, тем самым краем, который умеет выдавать нужные ответы, не отвлекаясь от остального.

— Ты не слушаешь.

— Таня, я устал. День был сложный. Говори.

Она взяла ложку, провела ею по краю чашки, не зная, зачем делает это. Сервиз из костяного фарфора с бледно-синим узором по ободку они купили ещё до свадьбы, на распродаже в магазинчике у Апраксина. Он был хрупким, этот сервиз, такие вещи не бьют, а роняют нечаянно, в обычные дни, без всякого повода для драмы.

— Контракт заканчивается в конце месяца, — начала она. — Я уже переговорила с редакцией. Они готовы продлить, но условия немного другие. Я буду работать из дома, полный цикл, это значит…

Жена на заднем плане

— Я знаю, что это значит, — перебил Глеб, кладя телефон экраном вниз. Значит, разговор серьёзный. Значит, он уже всё решил. — Именно поэтому мы сейчас и разговариваем.

Татьяна почувствовала, как в груди сжалось что-то узкое, привычное, как старый шрам на месте, которое давно перестало болеть, но при перемене погоды напоминало о себе.

— Что ты имеешь в виду?

— Мама. — Он произнёс это слово так, будто оно само по себе объясняло всё остальное, было самодостаточным аргументом, не требующим ни предисловий, ни уточнений.

— Что с Валентиной Петровной?

— Ты же видела её в марте. Она плохо ходит. Соседка, которая заходила, переехала куда-то на Выборгскую сторону. Сестра говорит, что у неё дети, ей не разорваться. — Глеб взял телефон снова, но уже не смотрел в экран, держал его как предмет, дающий уверенность. — В общем, мы думаем, что тебе стоит пожить там. На даче. Хотя бы до осени.

Татьяна поставила ложку на блюдце. Звук вышел тихий.

— Пожить там.

— Да. Помогать ей. Она одна, Таня, понимаешь? Она пожилая женщина, у неё никого нет рядом.

— У неё есть ты.

— Я работаю.

— И я работаю.

Глеб вздохнул, не раздражённо, а с тем особым терпением, которое хуже раздражения, потому что в нём есть оттенок снисхождения.

— Твой контракт заканчивается. Это удачный момент. Передохнёшь от редакции, воздух там хороший, ты сама говорила, что устала от города. Мама будет рада. Ей важно, чтобы рядом был кто-то близкий.

Близкий. Татьяна медленно подняла взгляд и посмотрела на мужа. На висках у него прибавилось седины за последний год, лоб прорезали две новые складки, которые появились незаметно, как трещины в штукатурке старого дома, сначала тонкие, потом всё глубже. Он был не злым человеком. Это был именно тот факт, который всё усложнял.

— До осени, ты говоришь.

— Ну, посмотрим. Может, удастся найти кого-то. Но сейчас это лучший вариант.

— Лучший для кого?

Глеб поднял брови, и в этом движении было что-то детское, почти удивлённое. Вопрос застал его врасплох не содержанием, а самим фактом существования. Он не ждал, что Татьяна будет уточнять такое очевидное.

— Для всех нас. — Он сделал паузу. — Таня, это естественный долг. Ты понимаешь? Мама всю жизнь нас поддерживала. Сейчас ей нужна чуткость.

Чуткость. Это слово упало в тишину кухни и осталось там лежать, пока тикали настенные часы. Татьяна купила эти часы семь лет назад, когда они делали небольшой ремонт, и с тех пор тиканье стало частью фона, таким же незаметным, как собственное дыхание. Но сейчас она слышала его отчётливо, почти как удары.

— А потом, когда я вернусь… если вернусь… ты снова скажешь, что позже. Позже будет время на книгу. Позже отдохнёшь. Позже разберёмся.

— При чём здесь книга, — сказал Глеб устало, и именно эта усталость, а не раздражение, не скрытый смысл, причинила ей настоящую боль. Он не отмахивался от книги намеренно. Он просто не держал её в голове как существующий факт.

Татьяна встала. Прошла к окну. За стеклом стоял петербургский апрель, мокрый, серый, с прелыми листьями, которые зима не убрала и которые теперь прижимались к бордюрам, ожидая, пока их смоет последним дождём. Двор был пустым. На лавочке под каштаном сидела соседская кошка, которую никто не видел уже с ноября.

— Ты помнишь, что я начала писать книгу? Три года назад?

— Помню, конечно.

— Я тогда сказала тебе, что мне нужен год. Просто год, чтобы написать черновик. Ты сказал, что понимаешь.

— Я понимаю.

— Глеб, — она повернулась от окна. — Тогда было «сначала закрой квартал на работе», потом «мама болела», потом ремонт у сестры, которой нужны были руки, потом три месяца на даче, потому что маме нужен был кто-то рядом. Это уже было, помнишь? Три года назад. И я поехала. И я была там. И книги нет до сих пор.

Глеб молчал.

— Ты говоришь «позже появится время». Но это не так устроено. Время не появляется. Его берут.

— Ты берёшь его прямо сейчас? — В голосе его появилось что-то острое, что не успело стать грубостью, но уже было рядом.

— Возможно.

Тишина между ними была не пустой. В ней было много всего, что они оба знали, но никогда не называли вслух, потому что называние требует мужества, которое накапливается годами и тратится за одну такую ночь.

— Таня, не нужно делать из этого историю. Я прошу тебя о помощи с мамой. Это конкретная ситуация. Давай не превращать её в…

— В что?

— В разбор всей нашей жизни.

— А вдруг именно это и нужно?

Глеб встал, отнёс свою чашку к раковине, сполоснул её, поставил на полку. Это был его способ заканчивать разговоры, которые заходили в сторону, неудобную для него. Физическое движение создавало ощущение точки, после которой тема как будто закрывалась сама собой.

— Я иду спать. Подумай до утра, хорошо? Утром поговорим нормально.

Нормально. Татьяна осталась стоять у окна. Кошка под каштаном ушла, не оставив следов. Часы тикали. Костяной фарфор стоял на столе, голубой узор поблёкший, как всё в этой кухне, которую она мыла каждую неделю, потому что иначе Глеб не замечал этого, а когда замечал, то кивал рассеянно: «Чисто, да, спасибо».

Татьяна прошла в коридор. Остановилась у шкафа. Там, на верхней полке, за зимними шапками и ящиком с инструментами, стоял чемодан. Светло-коричневый, с кожаными ремнями, с небольшой царапиной на правом боку, которую они получили в венецианском аэропорту, когда работники стойки бросили его небрежно. Это было двадцать два года назад. Свадебное путешествие. Они тогда смеялись над царапиной. Глеб сказал, что это теперь отметина, и она несла в себе что-то правдивое, что царапины на вещах честнее, чем идеальные поверхности.

Она подняла руку и коснулась его ручки.

Потом прошла в спальню, достала из ящика комода несколько вещей, тех, которые всегда были её, только её, без общего контекста быта. Шерстяной свитер, который она сама выбирала. Записные книжки, три штуки, с заметками к книге, набросками, фрагментами. Старую фотографию в маленькой рамке, где они с Ириной стоят у Фонтанки, ещё молодые, смеющиеся, с одинаковыми куртками, купленными на одном рынке. Ирина тогда только начинала выставляться, а Татьяна только поступила на курсы редактуры, и обе думали, что это промежуточный этап, трамплин, а не то место, где осядешь навсегда.

Она упаковала немного, без суеты. Не торопясь. Закрыла чемодан, застегнула ремни.

Глеб уже лежал в темноте. Услышал звук, приподнялся.

— Ты куда?

— К Ирине.

Пауза.

— Сейчас? Половина одиннадцатого.

— Она не спит в это время. Ты знаешь.

— Таня. — Голос его был осторожным, всё ещё не верившим в серьёзность происходящего. — Ты что, уходишь?

— Да.

— Из-за разговора о маме?

— Из-за разговора обо всём.

Она взяла пальто с вешалки в прихожей. Надела. Взяла чемодан. Дверь была тяжёлой, как все двери в старых петербургских домах, она закрылась за Татьяной с мягким, окончательным звуком.

На лестнице пахло воском, которым кто-то недавно натёр перила, и чуть влажной штукатуркой, запахом старого здания, которое помнило других жильцов и другие разговоры. Татьяна спустилась медленно, держась за перила, не потому что нужно было, а потому что хотела ощутить этот путь целиком.

На улице было холодно, но не пронизывающе, тот особый апрельский холод Петербурга, который содержит в себе намёк на тепло, ещё не ставший обещанием. Она шла к остановке, чемодан катился по мокрой плитке, и звук его колёс был неожиданно обычным, почти деловым. Не драматичным. Просто звук передвижения.

Ирина открыла дверь через две минуты после звонка, с кистью в руке, в запачканном льняном фартуке поверх домашнего свитера. Посмотрела на Татьяну, потом на чемодан.

— Заходи. Чай уже почти готов.

Вот за что Татьяна любила её все эти тридцать лет.

Ирина жила в мастерской, которая была одновременно квартирой. Большая комната с высоким потолком, где холсты стояли вдоль стен в несколько рядов, как страницы книги, которую листают с края. Запах льняного масла, скипидара, немного лаванды от пучка, висевшего у окна. Стол был занят набросками, часть из которых падала на пол. Два кресла у печки-камина, которую Ирина зажигала по вечерам даже в апреле.

Татьяна опустилась в кресло и почувствовала, как что-то в ней замедляется, не расслабляется ещё, но перестаёт сжиматься с той же силой.

— Давно? — спросила Ирина, разливая чай.

— Давно.

— Что-то конкретное случилось или просто?

— Конкретное. Но оно стояло на всём остальном, как последняя книга в стопке. Её тронули, и всё.

Ирина кивнула, поставила чашку перед ней. Чашка была другой, грубой, ручной работы, с неровным краем. Ничего похожего на костяной фарфор.

— Оставайся сколько нужно.

— Я не хочу мешать.

— Ты не мешаешь. Ты та часть жизни, которая не мешает.

Татьяна взяла чашку обеими руками. Огонь в печке потрескивал. За окном шуршал дождь, который начался, пока она шла, и накрыл город той равномерной завесой, которая в Петербурге бывает только весной, мелкой, бесконечной, почти нежной.

— Он предложил мне переехать к свекрови. На дачу. Быть при ней, пока не найдут сиделку. Сказал, что это естественный долг.

— Угу.

— Я сказала нет.

— Хорошо.

— Ира, я боюсь, что я неправа.

Ирина подняла взгляд, изучила её лицо.

— Ты сейчас не боишься, что неправа. Ты боишься, что права. Это другое.

Татьяна молчала. В печке стрельнуло полено.

— Расскажи про книгу, — сказала Ирина. — Ты три года о ней не говорила.

— Не с тобой.

— Ни с кем.

— Наброски есть. Я их не открывала давно. Месяца четыре, наверное.

— Открой.

— Здесь?

— Завтра утром. Я выйду за хлебом, ты откроешь. Прочитаешь. Посмотришь, что там.

Татьяна посмотрела на чемодан, стоявший у входа. Записные книжки были там, среди свитера и фотографии.

— Хорошо, — сказала она.

Они просидели ещё долго. Ирина рассказывала о своей последней серии, акварели, вдохновлённой финским побережьем, куда она ездила в феврале. Говорила о свете, который там другой, горизонтальный, длинный, как будто не падает с неба, а идёт от земли. Татьяна слушала и думала о том, что давно не говорила с кем-то просто так, без внутреннего учёта того, кому нужно ответить, что не закрыто, что стоит в очереди. В этой мастерской очередей не было.

Она уснула на раскладушке за ширмой с холстами. Запах масла и лаванды держался всю ночь.

Утром Ирина ушла рано. Татьяна лежала в тишине и слушала город за окном. Петербург просыпался по-своему: сначала трамвай, потом голуби, потом чьи-то шаги по мостовой, мерные, неторопливые. Она встала, умылась, поставила чайник.

Потом открыла чемодан. Достала записные книжки. Первую, самую старую.

Почерк был другой. Более торопливый, менее аккуратный. Три года назад она писала иначе, с тем нетерпением, которое бывает, когда идея живёт в тебе и требует выхода. Страницы были плотными, с вычеркиваниями, полями, стрелками между абзацами. Наброски сцен. Имена персонажей. Цитаты, выписанные где-то у Бунина и Пастернака, которые она чувствовала как родственные.

Она читала долго. Чай остыл нетронутым.

В книге была женщина, которая жила в провинциальном городе на рубеже веков, и весь сюжет строился на том, как она прокладывала себе путь не через большие события, а через маленькие решения, через отказы от привычного, через возвращение к тому, что было до замужества, до обязанностей, до того, как она стала частью чужого расписания. Татьяна не помнила, что задумывала это как метафору. Она думала, что пишет исторический роман.

Она налила холодный чай в раковину, заварила свежий.

Потом достала чистый лист из третьей книжки и написала первое предложение. Просто так. Не зная, куда оно пойдёт. Но руки это помнили, как помнят пальцы старый инструмент, к которому давно не прикасались.

Глеб позвонил в десять утра.

— Ты у Ирины?

— Да.

— Ты серьёзно?

— Я же сказала тебе вчера.

Пауза. В трубке слышалось его дыхание, чуть тяжелее обычного.

— Таня, мне нужно понять. Ты ушла из-за разговора о маме, или там что-то ещё?

Она посмотрела в окно. Дождь прошёл, небо было белёсым, ровным. На подоконнике Ирины стоял маленький горшок с геранью, которая давно требовала пересадки, но продолжала цвести.

— Там есть всё, Глеб. Разговор о маме был последним.

— Что значит «всё»?

— Ты правда не понимаешь?

— Объясни.

— Я объясняла вчера.

Снова пауза.

— Когда ты вернёшься?

— Не знаю.

— Тебе нужно вещи, тебе нужно… ты понимаешь, что так нельзя?

— Как нельзя?

— Уходить просто так, без разговора, без…

— Я пыталась разговаривать. Ты лёг спать.

Это предложение он не оспорил. Это была честная деталь, и оба знали это.

— Мне нужно подумать, — сказала Татьяна. — И тебе тоже. Давай позвоним позже.

Она убрала телефон. Взяла ручку. Продолжила писать.

Через три дня она позвонила в издательство сама. Не в то, где работала корректором, в другое, небольшое, которое она знала по именам редакторов, потому что несколько лет назад правила один из их сборников и запомнила главного редактора, Ольгу Николаевну, невысокую, стремительную женщину с короткими волосами, которая говорила всегда точно и без украшений.

— Я помню вас, — сказала Ольга Николаевна. — Вы тогда сделали хорошую работу. У вас что-то есть?

— Есть начало. И структура. Подробно.

— Приходите. В пятницу в три. Возьмите то, что есть.

Татьяна положила трубку и долго смотрела на стену с холстами. На одном из них Ирина написала море в шторм, не пугающее, а усилившееся, с той плотностью воды, в которой есть что-то живое и не враждебное.

В пятницу она взяла три записные книжки и отдельный листок с кратким изложением плана. Пришла в издательство на пятнадцать минут раньше. Посидела в маленьком фойе, где пахло бумагой и немного кофе, и смотрела на полки с книгами вдоль стен. Некоторые из них она редактировала. Другие читала. Среди них не было её.

Ольга Николаевна слушала внимательно. Не перебивала. Потом пролистала страницы, задержалась на нескольких местах.

— Это хорошо сделано, — сказала она. — Нет, я серьёзно, не для утешения. Голос у текста есть. Это главное. Остальное вопрос времени и работы.

— Его ещё много нет. Текста.

— Сколько?

— Примерно треть. По моим ощущениям.

— Ещё треть напишете. И последнюю треть. Мы можем обсудить рамочный договор. Не финальный, предварительный. Это не обязывает нас ни к чему жёсткому, но фиксирует намерение с обеих сторон.

Татьяна сидела прямо. Пальцы на записной книжке не сжимались.

— Хорошо, — сказала она.

Она вышла из издательства в четверть пятого. На улице было почти светло, апрельский вечер тянулся долго. Она пошла пешком, хотя было далеко. Шла вдоль канала, мимо облупленных фасадов, мимо маленьких кофеен, где за стёклами виднелись люди с ноутбуками и стаканами, мимо книжного развала, где продавец уже собирал товар. Она купила маленький томик Тургенева, просто потому что увидела его на краю и давно не перечитывала.

Звонок Глеба пришёл, когда она была уже у моста.

— Ты где?

— Иду по городу.

— Долго ещё?

— Нет. Что-то случилось?

— Мне нужно поговорить. Можешь прийти домой? Не насовсем, просто поговорить.

Что-то в его голосе было другим. Не мягче, но плотнее, как будто он нёс что-то, что раньше было невидимым для него самого.

— Приду завтра, — сказала она. — Утром.

Ирина уже вернулась из мастерской, когда Татьяна зашла. Поставила на стол тарелку с сыром и хлебом, налила вино в два стакана. Посмотрела вопросительно.

— Они взяли? — сказала она.

— Рамочный договор.

— Это хорошо?

— Это очень хорошо. Это значит, что они серьёзны.

Ирина подняла стакан.

— За серьёзность тогда.

Татьяна подняла свой.

Ночью она долго не могла уснуть. Не потому что было плохо, а потому что в голове шла работа, та особая, которую нельзя остановить и не нужно, та, что идёт сама и только ждёт тишины. Она думала о своей героине, о том, как та возвращается в дом, который уже не её, и забирает оттуда только то, что было её с самого начала. Книги. Письма. Маленький рисунок, который подарила подруга в молодости. Татьяна написала эту сцену в тетради в два часа ночи, при свете телефона, под тихое дыхание Ирины за ширмой.

На следующее утро она поехала домой.

Глеб открыл дверь. Он выглядел иначе, не плохо, но иначе. На нём была та же рубашка, что и два дня назад, бежевая, в которой он ездил на встречи. Но сейчас она была помятой, и это было заметно. Тёмные круги под глазами. Он отступил, давая ей пройти.

В квартире было чисто. Это удивило её. Он всё убрал сам, не идеально, но убрал. На кухне стояла немытая кастрюля, но посуда была убрана. Стол протёрт.

— Кофе? — спросил он.

— Да.

Они сели на привычные места. Костяной фарфор стоял на своей полке, к нему не прикасались.

— Я звонил сестре, — сказал Глеб. — Она не может. Она прямо сказала, что не может, и это, наверное, честно. У неё трое детей, работа. Я не могу её упрекнуть.

— Я не упрекала её.

— Я знаю. Это я к тому, что… в общем, я начал искать сиделку. Через агентство. Долго объяснял, что маме нужен человек с определёнными качествами, она же не просто за присмотром нуждается, ей важно общение, разговоры, она читает много.

Татьяна держала чашку и слушала.

— Переговоры с агентством заняли три дня. Это оказалось сложнее, чем я думал. — Он помолчал. — Я не предполагал, что это так устроено. Там столько нюансов. График, требования, то, что нравится маме, то, что ей не подойдёт. Я раньше это не делал.

— Нет, не делал.

Он посмотрел на неё. Прямо, без уклонения.

— Нашёл, в итоге. Женщину из соседнего посёлка, она занималась похожим несколько лет. Мама с ней уже разговаривала по телефону. Оказалось, они обе любят Паустовского. Мама даже смеялась, когда рассказывала.

Татьяна кивнула. В груди было что-то тёплое и одновременно укалывающее, та смешанная точность, когда понимаешь, что всё могло быть по-другому, но не было, и это тоже правда.

— Таня. — Голос его стал тише. — Я понимаю, что натворил. Не в тот вечер. Раньше. Много раньше. Я не знаю, как всё это называется правильно, я не умею в такие разговоры. Но я несколько дней жил без тебя здесь и… — Он остановился. Взял кофе, поставил, не выпив. — Это не то что я думал.

— Что ты думал?

— Что ты всё это делаешь как-то само. Что это часть… быта. Что-то фоновое. — Он поморщился, как будто не нравился себе. — Это звучит ужасно. Я понимаю.

— Это звучит честно, — сказала Татьяна. — Именно это и происходило. Оно было фоновым. Фон не замечают.

— Я хочу, чтобы ты вернулась.

Она поставила чашку.

— Глеб, я была в издательстве. Они взяли рукопись. Рамочный договор, это предварительно, но это серьёзно.

Он смотрел на неё.

— Я рада за нас обоих, что мы разговариваем вот так. Правда. Но я не могу просто вернуться и продолжить так, как было. Не потому что я злюсь. А потому что то, что было, это не то, как я хочу жить.

— Я готов изменить…

— Это не про тебя, Глеб. Ты можешь меняться или не меняться. Это про меня. Мне нужно место. Физически. Пространство, где я пишу, где я есть, где нет расписания чужих дел. Я сняла студию.

Он молчал долго.

— Ты будешь там жить?

— Да.

— И всё? Это конец?

Татьяна смотрела в окно. За стеклом стоял апрель, но другой уже, потеплевший. Каштан во дворе выпустил первые листья, мелкие, клейкие, того ненадёжного зелёного цвета, который бывает только в самом начале.

— Я не знаю, что конец, — сказала она. — Я знаю, что мне нужно написать книгу. Что у меня наконец есть для этого условия. Что я не чувствую больше этой… тяжести, как будто всегда что-то должна и не успела.

— Ты никому ничего не должна.

— Нет, Глеб, именно так оно и было устроено. Я должна была. По умолчанию. Потому что никто не снимал это с меня и не предлагал снять. И я тоже не просила снять, это правда. Мы оба делали это вместе, просто не видели.

Он не возразил. Это было неожиданно.

Татьяна встала. Прошла в спальню. Там оставались её вещи, которые она не взяла в первый раз. Несколько книг, папка с распечатками, маленький флакон духов. Серая кофта с вышивкой, которую она купила давно в каком-то переходе и очень любила, потому что в ней было удобно сидеть и писать.

Она складывала их аккуратно в сумку.

Глеб стоял в дверях спальни.

— Ты когда-нибудь думала, что мы неправильно начали? Или правильно начали, но потом что-то?..

Татьяна застегнула сумку.

— Я думала о разном. Сейчас я думаю о том, что мне нужно успеть к трём часам в студию. Там будет хороший свет.

Она прошла мимо него. В прихожей остановилась у зеркала, поправила шарф. Зеркало было старым, в тонкой деревянной раме, они купили его на блошином рынке в первый год после свадьбы. Оно слегка искажало отражение, чуть удлиняло лица, и Татьяна всегда думала, что это придаёт ему характер.

На верхней полке шкафа стоял чемодан. Она не взяла его снова. Пусть стоит.

В гостиной, на комоде, стояла та фотография, которую она когда-то думала взять. Они с Глебом на набережной, ещё молодые, смеющиеся. Ветер. Чья-то рука в углу кадра, неизвестно чья. Они смотрят не в объектив, а друг на друга, и оба смеются над чем-то своим, что уже не вспомнить.

Она взяла фотографию. Положила в сумку.

— Звони, — сказал Глеб. Это было просьбой, но без требования. Просто слово.

— Хорошо, — сказала она.

Дверь закрылась. Лестница. Запах воска. Двор. Каштан с первыми листьями.

Студия была на третьем этаже небольшого дома в стороне от центра, с окном на запад. Татьяна открыла её ключом, вошла. В комнате ещё не было почти ничего: раскладной стол, который она купила позавчера, стул, коробки с книгами, которые привезли вчера. На подоконнике стоял горшок с геранью, который ей дала Ирина. Он уже немного клонился к свету, поворачивался медленно, как всегда делают растения, не спрашивая разрешения.

Татьяна поставила сумку. Подошла к столу. Положила перед собой чистую тетрадь и записные книжки с набросками. Достала фотографию, поставила у стены, прислонила к коробке с книгами.

За окном Петербург шёл своей апрельской жизнью, трамвай, голуби, чьи-то голоса во дворе, далёкий звук реки. Свет был именно таким, каким она хотела. Горизонтальным. Длинным. Тем, что идёт как будто от земли.

Она открыла тетрадь. Нашла место, где остановилась ночью. Прочитала последнее написанное предложение.

Потом написала следующее.

В издательстве Ольга Николаевна потом скажет ей, что самое трудное в рукописях не первая страница и не последняя, а та, с которой автор возвращается после долгого перерыва. Потому что там видно всё: и то, каким был человек, когда начинал, и то, каким стал, пока молчал. И если расстояние между этими двумя точками честное, текст получается живым.

Татьяна об этом не знала ещё. Она просто писала. За окном менялся свет, потом пришёл вечер, потом она зажгла маленькую лампу, которую поставила на стол ещё накануне, предвидя именно это.

Глеб сидел у себя на кухне и смотрел на телефон. Он мог позвонить сестре. Мог позвонить маме, узнать, как там та женщина из посёлка. Мог открыть рабочую почту. Но он просто сидел. Костяной фарфор стоял на полке ровно. В чашке остывал кофе. За окном шёл тот же апрельский вечер, но в этой кухне он казался другим, более тихим, без той фоновой жизни, которую он раньше не слышал, но которую теперь не хватало.

Он встал. Взял чашку. Сполоснул. Поставил на полку рядом с сервизом, не в стопку, а рядом, немного криво. Потом подровнял. Потом оставил как есть.

В соседнем посёлке Валентина Петровна сидела у себя за столом с книгой. Помощница, Нина Ивановна, ушла уже часа два назад, но перед уходом заварила чай и поставила на стол пряники в вазочке. Они успели поговорить о Паустовском немного, Валентина Петровна сказала, что «Золотая роза» это единственная книга о писательстве, которую стоит читать тем, кто не пишет, а Нина Ивановна согласилась, хотя призналась, что сама больше любит его рассказы о природе. Завтра она придёт снова. Это было уже понятно, это уже стало расписанием, маленьким и своим.

Ирина в это время заканчивала акварель. Финское побережье выходило не так, как она задумывала, лучше, потому что в нём появился тот горизонтальный свет, который она не планировала, но который встал туда сам. Она отложила кисть, отошла на два шага, посмотрела. Кивнула.

А Татьяна писала. Лампа горела. Герань на подоконнике продолжала поворачиваться к свету своим медленным, никого не ждущим движением.

Где-то в коробке с книгами лежала фотография. Её и Глеба на набережной. Смеющихся. С чужой рукой в углу и ветром, который не угадывался по картинке, но был точно там, это она помнила.

За окном прошёл трамвай. Потом стало тише.

Она дописала страницу. Перевернула. Начала следующую.

Источник

Оцініть цю статтю
( Пока оценок нет )
Поділитися з друзями
Журнал ГЛАМУРНО
Добавить комментарий