Андрей онемел от удивления: незнакомая собака рванула в его роскошную иномарку

Дорога на Заречье в ту осень раскисла так, словно её всё лето поливали из лейки. Асфальт кончился за Выселками, дальше пошла щебёнка, потом колея, а уж за ней и вовсе какое-то недоразумение: ни дорога, ни пашня, а так, глиняное месиво с двумя блестящими полосками от тракторных колёс.

Андрей Сергеевич Воронов вёл свою машину, как ведут по болоту чужую корову: с опаской и без всякой надежды на благодарность. Машина была хороша. Чёрная, длинная, пахнущая кожей и дорогим кофе, она стоила, как вся деревня Заречье вместе с избами, банями и огородами. Он купил её весной, в тот самый месяц, когда мать умерла.

Об этом он старался не думать. Он вообще многому за последние годы научился не думать. Не думать о том, что мать звонила по воскресеньям, а он отвечал: «Мам, я на совещании, перезвоню». Не думать о том, что не перезвонил ни разу. Не думать о банках с огурцами, которые она присылала с попутчиками. Он ставил их в кладовку городской квартиры, и они стояли там рядами, как солдаты, которых забыли распустить по домам.
Теперь он ехал продавать материнский дом. Покупатель нашёлся быстро, молодой, оборотистый, из района. Приезжал дважды, ходил по двору, постукивал по венцам и говорил: «Земля нынче в цене, Андрей Сергеич, а хата ваша, сами понимаете, на снос». Жена Карина, узнав о покупателе, сказала: «Слава богу». Сказала так, будто речь шла не о доме, где родился муж, а о застарелой мозоли.

Андрей повернул на последнюю версту, к старому мосту через Выпь. Мост стоял тут ещё при деде: бревенчатый, с тёмными перилами, налитыми дождями до черноты. Перед мостом, как раз на пригорке, дорога раздваивалась. Одна колея шла к мосту, другая уходила в ивняк. Андрей остановился, чтобы глянуть в навигатор, который в этих местах давно потерял рассудок и показывал, что машина плывёт посреди реки.

Он опустил стекло, вдохнул сырой воздух с запахом дыма и мокрой ольхи и вдруг почувствовал, как что-то сдавило горло. Так пахло в детстве, и ничем другим так пахнуть не могло.

Он потянулся к телефону. И в этот миг из придорожных лопухов вылетело что-то серо-рыжее, косматое и без тормозов. Оно пронеслось мимо капота, ткнулось в приоткрытую пассажирскую дверь, которую Андрей, на своё несчастье, не успел захлопнуть до конца после остановки, и нырнуло в салон. Аккурат на белоснежную, как сметана, кожу сиденья.

Андрей онемел.

Андрей онемел от удивления: незнакомая собака рванула в его роскошную иномарку

Он сидел с телефоном в руке, с открытым ртом, и смотрел. А на пассажирском месте, подобрав под себя грязные лапы, сидела собака. Не собака даже, а целая история собаки: худая, как вешалка, шерсть клоками, левое ухо надорвано, на шее верёвочка вместо ошейника. Сидела и глядела на него жёлтыми, совершенно человеческими глазами. И было в этих глазах такое, что Андрей на секунду забыл про сиденье, про химчистку и про всё прочее.

– А ну, пошла, – сказал Андрей наконец, и голос его вышел сиплым, чужим. – Пошла вон! Слышишь? Кыш!

Собака не шелохнулась. Только хвост, облепленный репьями, один раз метнулся по коже сиденья и оставил на ней длинный глинистый след.

– Это же кожа, – сказал Андрей жалобно. – Ты хоть понимаешь, что это такое? Это итальянская кожа. Её, между прочим, вручную…

Он осёкся: стыдно стало. Перед кем он тут речь держит? Перед псиной, которая, может, третий день не ела?

Он вышел из машины, обошёл её, распахнул пассажирскую дверь пошире и сказал строго, как говорил подчинённым:

– Выходим.

Собака посмотрела на него, потом на открытую дверь, потом снова на него. И тихо, очень тихо вздохнула. Так вздыхают старухи на лавочке, когда внуки говорят глупости. После чего положила морду на лапы и закрыла глаза.

– Ну, знаешь ли! – возмутился Андрей.

Он попробовал взять её за верёвочку, но собака не рычала и не огрызалась. Она просто стала тяжёлой, как мешок с зерном, и уперлась всеми четырьмя лапами в коврик. Андрей потянул, она поехала вместе с ковриком, не открывая глаз. Он отпустил. Постоял. Достал платок, вытер руки и подумал вдруг, что вид у него, должно быть, дурацкий: в дорогом пальто, посреди раскисшей дороги, в споре с собакой, которая спорить не желает.

Зазвонил телефон. Карина.

– Ты доехал? – спросила она тем голосом, каким спрашивают о погоде в чужом городе.

– Почти. Тут, понимаешь, такая история…

– Андрей, только прошу тебя, без историй. Гена в два часа будет у дома, документы он подготовил, тебе остаётся подписать и уехать. Ты слышишь? Подписать и уехать. Не сидеть там на завалинке и не рыдать над половиками.

– Я не рыдаю.

Это была правда, и Андрею стало обидно вдвойне.

– Карина, мне в машину собака залезла.

– Какая собака?

– Не знаю. Деревенская. Не вылезает.

На том конце помолчали. Потом Карина сказала сухо:

– Выгони. Там вся деревня полна блохастых, ты только пустишь, не отвяжешься. Всё, целую, Гена звонил, мне бежать.

Андрей положил телефон на торпедо и поглядел на собаку. Собака, не открывая глаз, шевельнула ухом.

– Блохастая, – сказал он вслух, но без злости. – Ладно. Хоть до дома довезу, там разберёмся. Только не вздумай мне тут… всякое.

Он сел за руль, пристегнулся, и вдруг понял, что машина, которая минуту назад пахла кожей и кофе, теперь пахнет ещё чем-то. Мокрой шерстью, дымом, сеном. Тем самым деревенским духом, который он вытравлял из себя двадцать лет, как вытравляют акцент. И ничуть не раздражает этот дух. Наоборот, как-то тепло от него стало и тревожно.

Он тронул с места. Мост принял машину на себя, прогудел бревнами, и по ту сторону, за ивняком, открылось Заречье.

Заречье лежало на косогоре, как пёстрый платок, брошенный на плечи холма. Домов было шестнадцать, из них жилых – девять, остальные стояли с заколоченными глазами, в бурьяне, и глядели на мир с терпеливой обидой.

Собака на сиденье подняла голову.

Андрей заметил это краем глаза. Она уже не лежала, а сидела, вытянув шею, и ноздри её работали, как мехи. Потом она тихонько заскулила.

– Что? – спросил Андрей. – Приехали твои? Домой хочешь?

Он осёкся.

Потому что налево, в самом конце улицы, под двумя тополями, стоял его дом.

Дом был невысокий, в три окна по фасаду, с резными наличниками, когда-то синими, а теперь отмытыми дождями до цвета неба перед грозой. Крыльцо, ступеньки, палисадник с жёлтыми шарами, которые мать звала «золотыми головами», а в городе назывались как-то по-другому и стоили в цветочном по триста рублей за ветку. Калитка висела на одной петле. Забор подпирали жерди.

У калитки Андрей остановил машину и заглушил двигатель.

Стало тихо. В этой тишине слышно было, как тикает остывающий металл, как где-то за домом кудахчут куры и как собака рядом с ним дышит, часто, с присвистом, словно пробежала не одну версту.

Она не рвалась из машины. Она ждала, чтобы он открыл дверь. Ждала, как воспитанный человек ждёт, когда ему откроют, пусть и торопится до смерти.

Андрей вышел, обошёл машину, открыл пассажирскую дверь. Собака спрыгнула в грязь, мотнула мокрым хвостом и пошла к калитке. Не побежала, а пошла, степенно, чуть приседая на задние лапы. У калитки остановилась, обернулась на него через плечо. И Андрей понял, что она его ждёт.

Он толкнул калитку. Она заскрипела. Собака ступила во двор следом за ним, прошла мимо поленницы, мимо пустой будки, которую он помнил ещё с детства и в которой давно никто не жил, и села на нижней ступеньке крыльца. Села так, как сидят на привычном месте.

– Господи Иисусе! – раздалось с соседнего двора. – Андрюша! Андрюшенька, да ты ли это?

Из-за плетня, как из-за ширмы, выплыла невысокая, круглая, в тёплом платке и в калошах на босу ногу женщина лет семидесяти. Лицо у неё было большое, мягкое, красное от печного жара, глаза – синие, мокрые, будто только что умылись слезами.

– Баба Валя, – сказал Андрей, и у него вдруг перехватило голос. – Здравствуйте, Валентина Петровна.

– Здравствуй, милый, здравствуй! Вот и приехал. А я-то, дура старая, всё на дорогу смотрю: приедет – не приедет… Анна-то моя, царство ей небесное, всё говорила: приедет, Валя, вот увидишь, приедет, он у меня, говорит, занятой, но сердце-то не каменное…

Она подошла, обхватила его руками, и он, высокий, в дорогом пальто, склонился к ней, как склоняются к стогу. От неё пахло молоком, дымом, укропом. И он почувствовал, как у него щиплет в носу.

– Ну, ну, – сказала баба Валя, похлопав его по спине. – Не надо. Что теперь… Что теперь поделаешь…

Тут она вдруг заметила собаку на крыльце, и лицо её переменилось.

– Найда? – сказала она тихо. – Найдочка? Ты что же это… Ты где пропадала? Я тебя три дня звала, молоко ставила, а ты…

Собака поднялась, подошла к старухе, ткнулась мокрым носом ей в ладонь, но тут же отвернулась и снова поглядела на Андрея. И во взгляде её было что-то такое, отчего баба Валя вдруг всплеснула руками и прижала их к груди.

– Матушка родная! Да неужто она тебя нашла?

– Кто? – не понял Андрей. – Найда? Это… это её зовут Найда?

– Да Анны твоей собака, Андрюша! – сказала баба Валя. – Анна её щенком из канавы подобрала, шесть лет назад. Мороз стоял, она в тулупе ходила по огороду, слышит: пищит кто-то. Вытащила, за пазуху сунула, домой принесла. Так и жили вдвоём.

Андрей опустился на ступеньку крыльца. Рядом, тесно прижавшись к его ноге мокрым боком, села собака.

– Она ко мне в машину залезла, – сказал он глухо. – Там, у моста. Я стою, а она из лопухов, и прямо ко мне. Я ещё подумал: бешеная…

Они сидели на кухне. Баба Валя хлопотала. Из печи появился чугунок, из подпола – банка с груздями, из шкафчика – две толстые чашки.

Она налила Андрею чаю, и пар поднялся над чашкой, заслонив на мгновение лицо.

– Она всё тебя ждала. А потом, Андрюша, случилось то, что случилось. Анна легла в апреле, в больницу её увезли, в район. Она ещё говорила: «Вернусь, Валя, не хорони». А вернулась уже в гробу.

Он хотел сказать, что был в Дубае, на переговорах, что самолёт, что связи не было, что всё это правда. Но слова вдруг показались ему дешёвыми, как китайские бусы. Он замолчал.

– А Найда, – сказала баба Валя тише, – она сначала в доме сидела. Не ела, не пила, только на дверь смотрела. Я её звала к себе, не идёт. Андрей отодвинул чашку.

За окном, у калитки, стояла его машина, чёрная, в брызгах глины, и в стёклах её отражались тополя, дорога, облако. А на крыльце лежала собака, положив морду на лапы и глядя в дверь, за которой он сидел и пил чай.

– Она не просто ко мне в машину залезла, – сказал он.

– Ну да, – сказала баба Валя. – Так оно и есть.

Дом был пуст, но не заброшен. Андрей ходил по комнатам, и каждая вещь здесь знала его, как старая нянька.

В горнице стоял комод с потрескавшимся зеркалом. На комоде, в рамке из-под какой-то грамоты, красовалась его школьная фотография: вихрастый, в пиджаке с чужого плеча, он смотрел в объектив с важным и слегка испуганным видом. Рядом лежала стопка писем, перевязанная бечёвкой. Андрей узнал свой почерк. Это были его письма из армии, потом из института, потом открытки, всё реже и реже, в последние годы совсем редкие, на листках с фирменным логотипом его конторы.

Он развязал бечёвку и положил письма обратно.

В чулане стояли банки: свежие, нынешнего лета, с ещё ярко-зелёными огурцами и укропными зонтиками. Мать засолила их, видно, в последние дни перед болезнью, и приготовила для него. Банок было двенадцать, он пересчитал. На каждой, на бумажном кружке под крышкой, химическим карандашом стояла надпись: «Андрюше».

Он взял одну, прижал к груди. Банка была холодная и тяжёлая.

В сенях зазвонил телефон, его собственный, забытый на подоконнике. Андрей вышел, глянул на экран: «Гена Покупатель». Взял.

– Андрей Сергеевич, добрый день! – бодро сказал Гена. – Я уже в Выселках, минут через сорок буду. Вы как там, готовы? Я бумаги прихватил, и ещё по цене хочу обсудить: понимаете, дом старый, крыша течёт, фундамент того…

– Гена, – сказал Андрей. – А ты собак любишь?

Пауза.

– В каком смысле?

– В прямом. У меня тут собака.

– Андрей Сергеич, ну вы даёте. При чём тут собаки? Мне земля нужна, а собак там, кстати, разводить не буду, у меня на участке будет…

– Гена, – перебил Андрей. – Ты приезжай. Поговорим.

Он положил телефон. Вышел на крыльцо. Найда подняла голову, посмотрела вопросительно.

– Не бойся, – сказал Андрей. – Приедет дядька, поговорим.

Собака вильнула хвостом, один раз, осторожно, будто не решаясь поверить. Он присел рядом на корточки и впервые за весь день дотронулся до неё. Шерсть была жёсткая, сбитая, на загривке – колтуны. Под рукой угадывалось тощее тельце, как под шубой на вешалке. Он вдруг заметил, что на шее, под верёвочкой, у неё вытерто, и догадался, что раньше здесь был настоящий ошейник, а мать его снимала на ночь, чтобы не давил.

– Голодная ведь, – сказал он. – Как же я не догадался.

Он пошёл на кухню, нашёл остатки каши из чугунка, положил в мятую алюминиевую миску. Поставил на крыльцо. Найда понюхала, подняла глаза и посмотрела на него долго, внимательно, как смотрят на человека, которого хотят запомнить получше.

Потом принялась есть, неторопливо, аккуратно, не расплёскивая. Андрей смотрел и думал, что вот эту самую миску мать держала в руках. И что все его деньги, и машина, и квартира с видом на реку не могут сейчас сделать ничего важнее, чем эта алюминиевая миска, с которой ест тощая собака.

Гена опоздал. Он вообще, видно, был из тех людей, которые опаздывают, чтобы ощутить свою значимость. До его приезда оставалось ещё добрых полчаса, и Андрей, чтобы занять руки, взялся за дрова. Вышел во двор, взял топор, воткнутый в колоду, и вдруг понял, что рука помнит, как его держать. Отец учил его колоть: поставь чурку, не смотри на топор, смотри туда, куда хочешь, чтобы он попал. Андрей замахнулся, ударил. Полено развалилось надвое с чистым звоном.

Он колол долго. Найда сидела поодаль и следила за каждым движением, как зритель за интересным спектаклем. Когда летела щепка, она вздрагивала, но не уходила.

Подошёл дед Ефимыч, сосед через два двора, в ватнике и лохматой шапке, хотя на улице было совсем не холодно. Был он сух и узловат, как старая яблоня, и ходил с палкой, которая нужна была ему не для опоры, а для разговора.

– Ну, Андрей, – сказал он вместо приветствия. – Хозяин вернулся.

– Здравствуй, дед Ефимыч.

– Здорово. Дрова колешь. Это хорошо. Дрова, они дух вышибают. Городской дух. Я сам как в район съезжу, так неделю потом дровами лечусь.

Он постоял, поглядел на собаку.

– Нашлась?

– Нашлась, – сказал Андрей. – То есть она меня нашла.

– Знамо дело, – кивнул Ефимыч. – Собака, она дурная голова, да верная.

Помолчал, пожевал губами.

– А ты, значит, продавать приехал?

Андрей опустил топор.

– Да вот… собирался.

– Дело твоё, – сказал Ефимыч. – Дом, он, конечно, дом. Не твоя же вина, что в городе живёшь. У каждого своя дорога. Только я так скажу: изба – она как человек. Пока в ней топят, она живая. А как печь остыла, так и душа вон. Но это я так, по-стариковски. Ты не слушай.

Он развернулся и пошёл прочь, постукивая палкой по дороге. Потом вдруг остановился, не оборачиваясь, сказал в воздух:

– Анка твоя за день до больницы к нам заходила. Просила: если что, Найду не бросать. Я ей: «Что ты, Анна, до ста лет проживёшь». А она: «Я не про себя. Я про то, что Андрюша приедет, а собака-то его ждёт. Когда меня не будет».

Ефимыч помолчал и ушёл.

А Андрей стоял посреди двора с топором в руке, и в голове у него звучала одна мысль, ясная и тихая, как колокол в морозное утро: она знала. Мать знала, что он не успеет. Что приедет поздно, один, с пустыми руками и с чёрной машиной. И оставила ему, вместо упрёка, живое существо, которое будет ждать его на дороге.

В два часа, как и было обещано, подъехал Гена. Приехал он на белой, нарядной, как свадебный каравай, иномарке, чуть поменьше Андреевой, зато с блестящими дисками. Выйдя из машины, он тут же посмотрел на свои ботинки, на лужу, на забрызганный бок капота, и лицо его вытянулось, как у человека, которому не доложили, что на свадьбе нужно будет плясать.

– Андрей Сергеевич! – сказал он, лучезарно улыбаясь и протягивая руку. – Рад, рад. Ну что, пройдёмся? Я вам сразу скажу, участок хороший, а дом, конечно, придётся…

Он осёкся: из-за крыльца поднялась Найда и встала между ними.

Встала молча, без лая, просто встала, расставив лапы, и посмотрела на Гену. Смотрела спокойно, без угрозы. Но было в этом взгляде что-то такое, что Гена непроизвольно сделал шаг назад.

– Это ваша? – спросил он.

– Моя, – сказал Андрей и сам удивился тому, как легко вышло слово.

– Ну, она, это, не кусается?

– Не знаю, – честно признался Андрей. – Мы пока мало знакомы.

Гена нервно рассмеялся, достал из папки бумаги и принялся раскладывать их на капоте своей белой машины, пританцовывая от нетерпения.

– Вот. Договор. Цена, как мы говорили, плюс-минус, но я всё-таки хотел бы обсудить, потому что осмотр показал, что кровля…

– Гена, – сказал Андрей.

– Да?

– Не продаю.

Гена замолчал. Улыбка его, как слишком туго натянутая струна, дрогнула и лопнула.

– В каком смысле? Андрей Сергеевич, мы же договорились. Я задаток…

– Задаток верну. Сегодня же, на карту. И неустойку, если надо, заплачу. Прости, что гонял тебя. Но я передумал.

– Да вы шутите! – вспыхнул Гена.

Андрей посмотрел на него и вдруг почувствовал не злость, а странную лёгкость. Такую лёгкость испытывает человек, который долго нёс тяжёлую сумку и наконец поставил её на землю.

– Вы, извините, – сказал Гена, собирая бумаги дрожащими руками, – какой-то странный. Это эмоции. Вы пожалеете.

– Может быть, – согласился Андрей. – Но это будет моё сожаление.

Гена сел в свою белую машину, хлопнул дверью, взвизгнул колёсами и умчался, оставляя за собой грязный, мокрый шлейф. Найда проводила его взглядом, не двигаясь. Потом повернулась к Андрею, подошла и ткнулась лбом в его колено.

Он положил руку ей на голову. Собака прикрыла глаза.

– Ну вот, – сказал Андрей. – Теперь мы с тобой, Найда, вроде как соседи. А там посмотрим.

Вечером он затопил печь. Дрова, им же наколотые, занялись весело, с треском, будто давно ждали случая. Сперва потянуло дымком, потом по избе пошло ровное, глубокое тепло, от которого в углах зашевелились забытые запахи: сушёных яблок, мятых трав, пирогов с капустой.

Баба Валя принесла крынку молока и ещё тёплый хлеб, поставила на стол и, ни о чём не спрашивая, ушла. Только на пороге задержалась.

– Ты, Андрюша, если что, стучи. Я рядом.

– Спасибо, баба Валя.

– Не за что. Мы же свои.

Андрей накормил Найду как следует: молоком с хлебом, потом остатками каши. Она ела, и бока у неё понемногу округлялись. Потом он нашёл в чулане старую отцовскую телогрейку, свернул её в углу у печки, и собака, пройдясь по ней кругом, как делают все собаки на свете, улеглась, вздохнула и закрыла глаза.

Он сел на лавку, налил себе молока. Тишина в доме была такой плотной, что в ней слышалось, как тикают ходики в горнице, как шуршит под полом мышь, как далеко-далеко, на реке, кричит одинокая ночная птица.

Телефон лежал на столе. Андрей взял его и набрал номер жены.

– Ну что? – сказала Карина. – Подписал? Едешь?

– Нет, – сказал он. – Не подписал. И не еду. Сегодня остаюсь здесь.

– Андрей, ты в своём уме?

– Кажется, впервые за долгое время.

– Что случилось?

Он помолчал, подбирая слова. Они не подбирались. Он понимал, что сейчас, по телефону, невозможно объяснить женщине, выросшей на асфальте, что такое собака, и банка с надписью «Андрюше», и письма, перевязанные бечёвкой.

– Знаешь, Карин, – сказал он наконец, – я, наверное, слишком долго ехал домой. И теперь не хочу уезжать сразу. Хочу хоть пару дней пожить. Дрова поколоть, печь затопить. С собакой познакомиться.

– С собакой, – повторила Карина. В её голосе мелькнуло не раздражение, а что-то другое, растерянное. – Андрюш, тебе плохо?

– Нет. Мне, понимаешь, впервые за год хорошо. И от этого немного страшно.

На том конце повисла тишина, долгая, как ночь в конце ноября. Потом Карина сказала тихо, непривычно:

– Ты про мать так горюешь?

– Про мать. И про себя. Что не успел ни спросить, ни сказать. Хоть малость успею теперь. Хоть собаке.

– Собаке, – повторила она, и вдруг, к его изумлению, коротко всхлипнула. – Прости. Я, наверное, правда… Я тебя торопила. Мне казалось, ты там застрянешь и пропадёшь. А ты, оказывается, уже пропадал, только в городе.

– Приезжай в выходные, – сказал Андрей. – Дом протоплю, баню затоплю. Покажу тебе, где я рос. Ты ведь ни разу тут не была.

– Не была, – согласилась Карина. – А собака… она какая?

Андрей посмотрел на угол. Найда уже спала, раскинув лапы, и во сне вздрагивала левым, рваным ухом.

– Она умная, – сказал он. – Рыжая, с серым. Лопоухая. И глаза жёлтые. Совсем человеческие.

– Ладно, – сказала Карина после паузы. – Приеду. Только если она на мои сапоги не будет… того.

– Не будет. Я скажу.

Прошла зима, потом весна с её грязью и ручьями. На дороге перед старым мостом через Выпь остановилась чёрная машина.

Из неё вышел высокий человек в простой куртке и сапогах. Открыл заднюю дверь, и оттуда, как торпеда, вылетела рыжая собака с серым загривком, отъевшаяся, лоснящаяся, с настоящим кожаным ошейником и с медной бляшкой, на которой было выбито: «Найда».

Собака мотнула хвостом, пробежала по пригорку, обнюхала знакомое место, где некогда сидела вечерами, и, постояв, вернулась к человеку. Села у ноги и подняла на него янтарные глаза.

– Ну что, – сказал Андрей. – Не скучаешь по этому месту?

Найда фыркнула, ткнулась носом в его ладонь и побежала вперёд, к дому под двумя тополями, с выкрашенными резными наличниками.

Баба Валя перекрестилась, поставила вёдра и сказала в пустоту, в белую тишину зареченского утра:

– Ну вот, Анна. Дождалась.

В кладовке городской квартиры всё ещё стояли банки с огурцами, с мамиными подписями.

Источник

Оцініть цю статтю
( Пока оценок нет )
Поділитися з друзями
Журнал ГЛАМУРНО
Добавить комментарий