Серая хозяйка
Деревня Заречье стоит на пригорке, как курица на насесте. Дворов в ней осталось двадцать три, а зимой и того меньше: дачники разъезжаются, и остаются одни свои, коренные, которых с места не сдвинешь ни трактором, ни обещаниями.
Живёт там Марья Петровна Заварзина, пятидесяти двух годов, вдова. Мужа своего, Ивана, схоронила шесть лет назад, и с тех пор дом казался ей то слишком большим, то слишком тихим.
Одна живая душа и была у неё в избе, кошка Муся. Серая, дымчатая, с белой манишкой на груди и глазами зелёными, как крыжовина. Девять лет Мусе. Пришла она сама, тощим котёнком, в стылый октябрьский день, сунулась под калитку и запищала так жалобно, что Иван, хоть и ворчал: «Нам только кошек для полного счастья не хватало», – вынес ей блюдце молока. Блюдце то с тех пор так и осталось на крыльце, как вроде памятного знака.
Кошка была с характером. Чужих не жаловала, на колени без спросу не лезла, мышей ловила без хвастовства, а птиц не трогала, потому что Иван в первое же лето строго ей это разъяснил. И понимала она, ей-богу, больше иного человека. Когда Иван слёг, а потом и вовсе не встал, Муся три дня просидела на его кресле у окна, ни куска не взяв. Марья тогда плакала по ночам в подушку, а кошка приходила, садилась рядом и тихо, коротко, будто по-птичьи, чирикала: мол, я тут, я никуда не делась.
С того и повелось. Марья с огорода – Муся уже на заборе сидит, встречает. Марья на лавку присела – Муся рядом, бок в бок, и мурлычет, как маленький трактор на холостом ходу. Спали вместе: кошка в ногах, на стёганом одеяле, и стоило Марье повернуться, как Муся перебиралась в другое место, но не уходила никогда.
– Ты у меня вместо мужа, – шутила Марья. – Только лучше — не пьёшь, не куришь, ночью не храпишь.
– Мррр, – отвечала Муся, и это означало: «Само собой».
Так бы и жили, да подвернулся Николай.
Познакомились на районной ярмарке, куда Марья ездила продавать варенье и вязаные носки. Стоял рядом мужик, лет пятидесяти пяти, крепкий, жилистый, лицо загорелое, с глубокими морщинами у глаз, будто всю жизнь против солнца глядел. Торговал он мёдом. Звали Николаем Андреевичем, был он родом из Ольховки, что в двенадцати верстах от Заречья, овдовел давно и пасеку держал один.
– Вы, хозяйка, носки свои чем набиваете, что они у вас так расходятся? – спросил он, и глаза у него смеялись, а лицо оставалось серьёзным.
– Любовью, – ответила Марья не подумав, и сама же покраснела до ушей.
Он рассмеялся, тихо, в усы, и подарил ей баночку липового мёда: «На пробу. Не откажите».
Потом он стал приезжать. Раз в неделю, потом два. Привозил то рамки для улья, которые «вдруг пригодятся», то крышку для погреба. Забор ей поправил, крыльцо перебрал, печную заслонку, что третий год клинила, одним движением починил. Говорил мало, зато делал много. А Марья, которая шесть лет отвыкала от мужских шагов в сенях, ловила себя на том, что прислушивается к калитке.
– Марья Петровна, – сказал он однажды, сидя за столом и медленно размешивая чай, – я человек немолодой, говорить красиво не умею. Но скажу прямо: вместе веселее. Выходите за меня.
– Да как же… – растерялась она. – Мы же всего полгода…
– А чего ждать-то? Нам с вами не по двадцать лет, чтоб годами присматриваться. Мне вот тоже одному в избе тошно.
Она думала три дня. Советовалась с соседкой, бабой Нюрой, семидесятилетней острой на язык старухой, которая знала про Заречье всё, и про Ольховку тоже, и про район, и, кажется, про Москву.
– Идти надо, – постановила баба Нюра, прихлёбывая чай из блюдца. – Мужик он справный, непьющий. Я у людей спрашивала. Пчёлы, они, знаешь, дурака не терпят. Раз пчёлы его слушаются, значит, человек стоящий.
– А Муся как? – тихо спросила Марья.
– А что Муся? Кошка. Привыкнет.
Марья посмотрела на свою серую красавицу, которая как раз сидела на подоконнике и умывала лапой ухо, и ничего не сказала. Но сердце ёкнуло: не привыкнет.
Расписались в районном ЗАГСе тихо, без гостей, только дочь Алёна приехала из города с мужем и маленьким внуком. Вернулись в Заречье вечером, на Николаевой «Ниве», уставшие и счастливые. Николай нёс чемодан и ящик с инструментами, без которого, как он сам выразился, «в чужом доме мужик себя голым чувствует».
Вошли в сени. Из горницы, неторопливо, с достоинством, вышла Муся. Села посреди половика. Посмотрела на Николая снизу вверх, внимательно, не мигая, как следователь на допросе.
– Здравствуй, хозяюшка, – степенно сказал Николай и даже наклонил голову. – Ты уж не серчай, что я без приглашения. Нас с тобой хозяйка свела, давай дружить.
Муся помолчала. А потом шерсть на её спине медленно поднялась дыбом, уши прижались, и она зашипела: протяжно, с присвистом, как самовар на последнем кипятке. Зелёные глаза превратились в узкие щёлки.
– Муся! – ахнула Марья. – Ты что это удумала?
Кошка развернулась, махнула хвостом и ушла под кровать. Всю ночь оттуда не вылезла, и Марья слышала, как она там тихо, обиженно ворчит, будто разговаривает сама с собой.
– Ничего, – сказал Николай, укладываясь. – Пообвыкнется. Кошки, они как люди: им время нужно.
Но Марья долго не могла уснуть. Ей почему-то было тревожно, и она не умела объяснить почему.
Война нервов
На другое утро Николай поднялся до свету, как привык на пасеке. Вышел во двор, огляделся хозяйским глазом, взял топор и пошёл колоть дрова, хотя дров было запасено на две зимы вперёд. Марья наблюдала в окно и тихо улыбалась: мужик без дела не мог.
Муся наблюдала тоже. С подоконника, не шевелясь, сузив глаза. Когда Николай вошёл в избу, неся охапку поленьев, кошка спрыгнула вниз и описала вокруг него широкий полукруг, не сводя с него взгляда и издавая низкое, утробное «ррр-ы-ы-ы», какого Марья отродясь от неё не слыхала.
– Муся, ну хватит, – вздохнула она. – Человек в доме живёт, не чужой.
Кошка посмотрела на хозяйку с таким укором, что Марье стало неловко, будто она и вправду кого-то предала.
Первую неделю Николай держался молодцом. Не обижался, не повышал голоса, а по утрам вежливо здоровался: «Доброго здоровья, Мария Мусьевна». Это он Мусю так величал, в шутку, и Марья прыскала в кулак. Только Мусе шутка не нравилась. На «Марию Мусьевну» она отвечала шипением, и каждый раз, как Николай проходил мимо, горбилась и подбирала лапы.
На вторую неделю начались неприятности посерьёзнее.
Николай пришёл с улицы разуваться, сунул ногу в тапок и взвыл: в тапке лежал мёртвый мышонок. Аккуратно, головкой к носку, как положено у людей приношение делать.
– Это что ж такое? – растерянно спросил он.
– Это… подарок, – выдавила Марья, пряча улыбку. – Она так своим приносит.
– Своим? Значит, я, выходит, не свой?
– Выходит, нет пока.
Он вынес мышонка на огород, вернулся, вымыл руки и сел за стол, и ни слова упрёка не сказал. Только крякнул и добавил:
– Ничего. Мышь тоже живое существо, зря не загубишь. А кошку мою, то есть вашу, я понимаю. Она свой дом бережёт.
В тот вечер Марья наклонилась к Мусе и строго сказала:
– Слушай меня, серая. Человек добрый, хороший. Ты меня обижаешь, а я за него замуж вышла. Понимаешь? Замуж.
Муся смотрела на неё долго, не мигая. Потом отвернулась и ушла в дальний угол, к печке, где и просидела до ночи, спиной к избе.
На третьей неделе случилась беда с диваном. Николай любил после обеда прилечь, вытянуть натруженную спину, и укладывался на том самом диване, где испокон веку, ещё при Иване, любила дремать Муся. Он ложился, закрывал глаза, а Муся тут как тут: запрыгивала на спинку и усаживалась прямо над его головой. Сидела, как судья, и смотрела вниз. Не царапала, не кусала, но смотрела, и под этим взглядом, как признавался потом Николай, спать совершенно невозможно.
– Ты чего на меня уставилась? – шептал он, приоткрыв один глаз. – Я тебе что, дорогу перешёл?
– Ш-ш-ш-ш, – отвечала Муся.
По ночам становилось хуже. Муся ложилась теперь не в ногах, как прежде, а ближе к краю, между Марьей и стеной, словно бы отгораживала хозяйку от чужого мужика. Если Николай во сне поворачивался, кошка поднимала голову и фыркала. Если он вставал ночью воды попить, она слезала вслед за ним и крадучись шла до самой кухни, пока он не возвращался обратно.
– Она за мной ходит, как конвой, – говорил Николай утром, не сердито, а скорее с уважением. – Серьёзная дама.
А вот соседки смотрели иначе. Баба Нюра, заглянув к Марье за солью, которая ей, по правде, была не нужна, уселась на лавку и принялась разглядывать кошку, которая в это время демонстративно умывалась на печи.
– Не любит, значит, – констатировала старуха.
– Не любит, – вздохнула Марья.
– Плохая примета, Марья. Ой, плохая. Кошка, она людей насквозь видит. Если шипит, значит, что-то в нём не так.
– Да что в нём не так, баба Нюра? Золотой человек!
– Золото-то оно, знаешь, тоже бывает с изъяном, – туманно ответила старуха и поджала губы. – Я свою Мурку помню. На зятя моего покойного шипела, как на чёрта. Все смеялись. А он потом, на поверку, пил да гулял, да в карты проигрался. Кошка-то умнее нас.
Марья отмахнулась, но слова застряли, как заноза. Ночью она лежала без сна и смотрела на тёмный потолок. Рядом ровно дышал Николай. Муся сидела между ними и тоже не спала, светя в темноте двумя зелёными огоньками.
– Ну что ты так, – шепнула Марья, почесав кошку за ухом. – Что ты в нём углядела?
Муся тихо, почти жалобно, мяукнула, и Марья готова была поклясться, что в этом звуке слышалась не злоба, а тревога. Но она, конечно, отогнала от себя такую мысль. Кошка есть кошка.
Алёна позвонила в конце месяца. Марья обрадовалась, завела разговор о том о сём, а потом, не удержавшись, пожаловалась:
– Кошка у меня с ума сошла, доченька. Николая не принимает. Шипит, прячется, по ночам караулит. Он с ней и так, и эдак, и поговорит, и рыбки даст, а она нос воротит.
– Мам, – сказала Алёна осторожно, – кошки очень привязаны к территории. Муся привыкла, что это только её дом. Это ревность, пройдёт.
– А если не пройдёт?
– Тогда… – дочь замялась. – Мам, я не хочу говорить плохого. Но если животное так себя ведёт, может, и правда стоит присмотреться? Ты ведь Николая знаешь всего полгода.
Марья положила трубку и долго сидела, глядя на пар из чайника. Потом погладила Мусю, которая сразу вспрыгнула на колени, чего за последний месяц не делала почти никогда, и тихо сказала:
– Кому же мне верить, Мусенька? Тебе или сердцу своему?
Муся ткнулась мокрым носом ей в ладонь и замурлыкала. Но когда в сенях хлопнула дверь и послышались знакомые шаги, мурлыканье оборвалось, а спина выгнулась дугой.
Терпение и сметана
Минул второй месяц. Осень в тот год стояла долгая, золотая, а потом разом переломилась: задождило, потянуло холодом с реки, и по утрам на лужах стал хрустеть первый лёд.
Николай не сдавался. Это Марья отметила про себя с уважением: другой бы давно махнул рукой, а то и рявкнул бы на кошку, а он всё пытался подойти с добром. Он перепробовал всё, что знал.
Сначала подкупал едой. Покупал в сельмаге на свои деньги свежую рыбу, ставил блюдце в уголок и отходил подальше, чтоб не смущать. Муся рыбу съедала. Но с такой миной, будто делала ему огромное одолжение, а потом всё равно шипела.
Потом пробовал лаской. Сядет на корточки, протянет раскрытую ладонь и тихонько приговаривает:
– Мусь-Мусь-Мусь, ну иди, дурёха, не укушу.
– Я-то не укушу, – бормотал он, – а вот ты, гляжу, и укусишь…
Муся не кусала. Она ни разу за три месяца не выпустила на него когти и не тронула зубом. Только смотрела, шипела и держала дистанцию в аршин, не больше и не меньше, словно мерила рулеткой.
Потом он решил взять терпением. Стал сидеть вечерами на кухне, рядом с Мусиной миской, читать газету вслух, будто для неё одной, и разговаривать:
– Вот пишут, в районе дорогу чинить собрались. Слыхала, Мария Мусьевна? Двадцать лет собирались.
Муся, сидя на холодильнике, слушала, не мигая. И всё-таки со временем, вроде бы, перестала уходить из комнаты, когда он читал. Правда, и это можно было истолковать иначе: может, охраняла хозяйку.
Марья между тем уставала. Не от дел, от напряжения. Каждый вечер она ловила себя на том, что высматривает: как на этот раз? Шипнёт или промолчит? Подойдёт или убежит? Она видела, что мужу тяжело, и жалела его. Видела, что Мусе тоже тяжело, и жалела её. И не могла примирить двоих самых близких.
Однажды, когда Николай ушёл проверять улья, закрыть на зиму, утеплить, она не выдержала и села перед кошкой на корточки.
– Муся, – сказала она строго и ласково сразу. – Давай по-хорошему. Я его не брошу. Ты понимаешь? Я с ним теперь по закону, по-людски. Он мой муж. И ты, моя хорошая, должна научиться жить с этим. Ради меня. Ну пожалуйста.
Кошка слушала, пристально, чуть склонив голову. А потом сделала то, чего Марья от неё никак не ждала: подошла вплотную, встала на задние лапы, передними упёрлась Марье в грудь и посмотрела ей прямо в лицо, жалобно, почти по-человечески.
– Что? – шепнула Марья, и у неё почему-то побежали мурашки по спине. – Что ты хочешь мне сказать?
Тут вернулся Николай, внёс запах мороза и дыма, и Муся тут же отскочила в угол. Но Марья успела уловить, как кошка втянула воздух носом и дёрнула ухом, будто что-то услышала.
В тот вечер Николай был какой-то тихий. Поужинал мало, отодвинул тарелку, хотя пироги с капустой он любил. Сказал, что просто устал, что в ульи лазил на холоде, продрог. Марья не стала расспрашивать, подала чаю с мёдом и пошла стелить постель.
– Знаешь, Маша, – сказал вдруг Николай, глядя в окно, – а ведь она, кошка твоя, права по-своему. Это её дом, а я в нём гость. Я бы тоже, наверно, на её месте шипел.
– Коля, перестань.
– Нет, я без обиды. Я понимаю. Я вот думаю… Мы же с тобой на старости лет сошлись. Она одна у тебя была, а тут я. Может, мне вообще не стоило…
– Не смей, – оборвала Марья и сама удивилась резкости. – Не смей так говорить. Ты мой муж. И точка. А кошка привыкнет. Не она в доме хозяйка, а я.
Она говорила это громко, почти сердито, но краем глаза видела, как Муся, сидя на печи, смотрит на них обоих и не шипит.
В середине второго месяца Николай стал чаще кашлять. Сухо, глухо, отворачиваясь в сторону. Марья заметила, но подумала: простыл, на пасеке-то холодно. Заметила она и то, что по утрам он стал дольше сидеть на краю кровати, держась рукой за грудь, будто что-то разминал, и когда она спрашивала, отвечал бодро:
– Да что ты, мать, это спина, радикулит старый. Погода меняется, вот и тянет.
Он был из тех мужиков, что боль считают слабостью. Никогда не жаловался, не просил помощи, не лежал днём. Работал так, будто боялся остановиться и расслышать то, что внутри.
Муся же замечала всё. Теперь она шипела на него не сразу, а будто нехотя. Сначала смотрела долго, потом прижимала уши, потом уже издавала звук. И всё чаще, когда он садился отдохнуть, она подходила и садилась поодаль, не на спинку дивана, а на пол, метрах в двух, и вглядывалась в него неотрывно, как вглядываются в далёкий дым.
Баба Нюра, зашедшая как-то на чаёк, заметила и это.
– Гляди-ка, – прошептала она, кивнув на кошку. – Притихла. Раньше орала, а теперь сидит, как на похоронах.
– Типун тебе на язык! – ахнула Марья.
– Я ничего, – спохватилась старуха. – Я так, к слову.
Ночь на Покров
Пришёл третий месяц, а с ним и ноябрь, и первый настоящий снег. Он выпал накануне Покрова, за одну ночь, густой, тихий, и утром Заречье лежало под белым платом, как невеста перед венцом.
Николай с утра помогал соседу, деду Фёдору, перекрывать сарай. Марья отговаривала: куда с твоей спиной на крышу, но он только отмахнулся: «Дед один не справится, а мне разогреться полезно». Вернулся к обеду серый, мокрый от пота, хотя на улице стоял мороз. Сел на лавку в сенях, не раздеваясь, и минут пять сидел, тяжело дыша, прижав руку к левому боку, и лицо у него было такое, какого Марья ещё не видела: пустое, внутрь обращённое.
– Коля, что с тобой?
– Ничего, – выдохнул он и попытался улыбнуться. – Устал малость. Годы не те, Маша, годы.
– Давай фельдшера вызову.
– Не надо. Что я, девица красная? Отлежусь.
Он поел через силу, лёг на диван и накрылся стёганым одеялом. Марья принесла ему горячего чаю с малиной, поставила рядом на табурет. Он поблагодарил, закрыл глаза.
Тут из-за печки вышла Муся.
Марья замерла: она ждала шипения, привычного, как тиканье ходиков. Но кошка не зашипела. Она подошла к дивану медленно, низко опустив голову, и остановилась возле Николая. Втянула воздух. Долго стояла, вглядываясь в его лицо. Потом тихонько, почти неслышно, мяукнула.
Николай приоткрыл глаза.
– Что, Мария Мусьевна? – слабо усмехнулся он. – Пришла проверить, не помер ли? Живой пока.
Муся не ответила. Села на пол рядом с диваном и так просидела весь вечер, не шевелясь, не отводя от него глаз.
– Видишь, Коля, – шепнула Марья, подойдя. – Она уже не шипит.
– Ага, – отозвался он сонно. – Жалеет, видать. Значит, плох я, раз кошка жалеет.
Эти слова Марья потом вспоминала много раз.
Ночью поднялся ветер. Он гудел в трубе, дёргал ставни, швырял в окна горсти колючего снега. В избе было тепло, пахло печным жаром и сушёной мятой. Николай спал на диване: сказал, что в спальне душно, а ему надо подышать. Марья лежала в спальне одна, прислушиваясь, и, наконец, провалилась в тяжёлый сон.
Такой сон бывает перед бедой: плотный, глухой, как вата в ушах. Марье снилось, будто она идёт по большому полю, а за ней кто-то зовёт, тонко, настойчиво. Она оглядывается и никого не видит. Зов нарастает, переходит в вой. Вой этот почему-то кошачий…
Она проснулась от крика.
От кошачьего. Такого Муся не издавала никогда в жизни. Это было не мяуканье, а вопль. Он раздавался в самой избе, совсем рядом.
Марья вскочила. На часах светились красные цифры: три часа пятнадцать минут. В спальне было темно, но в проёме двери, на фоне слабого света из горницы, чернел силуэт: Муся. Она сидела на пороге и орала.
– Муся, ты что? Ты что, окаянная?
Кошка не отвечала словами, но смотрела так, как смотрит человек, у которого горит дом, а все вокруг стоят и зевают.
И тут Марья услышала.
Звук был тихий, страшный, и в первую секунду она не поняла, что это. Будто кто-то хрипло, с присвистом, пытается втянуть воздух сквозь узкую щель. Хрип прерывался, булькал, затихал и возобновлялся.
– Коля?
Она бросилась в горницу, босая, в одной рубашке, споткнулась в темноте о половик, нащупала выключатель. Жёлтый свет залил комнату.
Николай лежал на диване, наполовину сползши на пол, одна рука свисала, другая судорожно вцепилась в ворот рубахи, будто он хотел его разорвать. Лицо было землисто-серое, лоб блестел от пота, губы синие. Глаза открыты, но смотрели куда-то сквозь неё.
– Коленька! Коля! Господи, Коля!
Он попытался что-то сказать, но получился только шёпот: «Жмёт… Маша… грудь… не продохнуть…»
Марья схватила его за плечи, и руки у неё затряслись так, что она едва удержала. Телефон. Где телефон? Он лежал в спальне, на тумбочке, и она бросилась туда, схватила, пальцы не слушались, мимо кнопок, мимо цифр.
– Скорая слушает.
– Муж! Помогите! Сердце, у него сердце! Заречье, улица Луговая, дом семь, скорее!
– Успокойтесь, женщина. Дышит? В сознании?
– Дышит, хрипит, глаза открыты, лицо синее!
– Машина выезжает, из района, сорок минут, не меньше. Дорогу замело. Усадите его, расстегните воротник, окно откройте. Не оставляйте его ни на минуту.
Сорок минут. Она посмотрела на мужа, на его синие губы, на мелкую дрожь рук, и поняла, что сорок минут – это очень много. Это почти вечность.
Ей показалось, что пол уходит из-под ног. Она села прямо на половик и вцепилась в Николаеву руку.
И тут почувствовала на колене что-то тёплое и мягкое. Муся.
Кошка стояла рядом, упираясь в неё боком, и в зелёных глазах её, к удивлению Марьи, не было ни страха, ни злобы.
Что знала кошка
Марья не сразу поняла, что делает Муся. А кошка делала то, чему её никто не учил.
Она вспрыгнула на диван, на грудь Николаю, прямо на то место, где он судорожно сжимал рубаху, и улеглась, поджав лапы, всем своим небольшим тёплым телом. Не как на подушку ложатся, а как ложатся на больное: плотно, осторожно, с каким-то сосредоточенным вниманием. И запела. Не замурлыкала, как мурлычут для удовольствия, а запела низко, густо, ровно, будто внутри у неё заработал маленький моторчик.
Николай шевельнул рукой. Пальцы разжались, выпустили ворот. Дыхание, только что рваное, со всхлипом, стало чуть глубже.
— Муся… — прошептал он. — Мария Мусьевна…
— Не засыпай! — Марья затрясла его за плечо. — Коля, не закрывай глаза, слышишь?
Николай открыл глаза.
— В куртке, в кармане… таблетки…
Она бросилась в сени. Куртка висела на гвозде. Марья дрожащими руками обшарила карманы. В левом нашла платок, в правом связку ключей, а во внутреннем, на молнии, маленький стеклянный пузырёк с белыми таблетками и сложенный листок.
На пузырьке стояло: «Нитроглицерин». Листок оказался выпиской из районной больницы, трёхмесячной давности, с печатью и подписью кардиолога. Марья пробежала глазами только одну строчку: «Ишемическая болезнь сердца, стенокардия напряжения, рекомендована госпитализация».
Три месяца. Ровно три месяца: с самой свадьбы. Нет, с до свадьбы. Он знал. Он знал и ничего не сказал.
Но думать было некогда. Она метнулась обратно, упала на колени, сунула ему под язык таблетку, как показывали по телевизору, как когда-то делали Ивану.
— Рассасывай. Рассасывай, Коленька. Не глотай. Господи, помоги.
Муся снова улеглась ему на грудь, теперь уже спокойно, тяжело, как гиря, и запела свою странную песню. Марья сидела рядом, в одной руке сжимая его ладонь, другой гладя серую шерсть. И когда прошла минута, потом другая, она заметила, что хрип стих. Лицо из землистого стало просто серым, потом бледным. Губы порозовели.
— Полегчало, — тихо выдохнул Николай. — Маша… полегчало…
А за окном в этот момент загудело, загрохотало, и в стёкла ударил свет фар.
На самом деле это была не скорая. Это был трактор. Старый «Беларусь» деда Фёдора, облепленный снегом, с огромным отвалом впереди. Дед, разбуженный Марьиным криком (стены в старых избах тонкие, а окно было открыто), встал, оделся, завёл трактор, поднял с постели сына и полез чистить занесённую дорогу. Он знал, что скорая из района ни за что не пройдёт по такому снегу. Он толкал снежный вал и от своего двора, и от поворота, и дальше, дальше, к трассе, навстречу беде.
Баба Нюра, увидев свет в окне среди ночи, в валенках на босу ногу и пуховом платке поверх ночной рубахи, ввалилась в избу.
— Что тут у вас?
Она окинула взглядом избу: Николая на диване, бледного, но дышащего, Марью на коленях, пузырёк на полу, разбросанные одеяла. И серую кошку, которая лежала у Николая на груди и смотрела на старуху прищуренными зелёными глазами.
— Муся, — только и смогла сказать Марья. — Муся меня разбудила.
Скорая приехала через тридцать пять минут: молодой врач, усталая фельдшер Зинаида Ивановна и шофёр, замёрзший, как цуцик. Николая пощупали, послушали, сняли кардиограмму, сделали укол.
Николая увезли в районную больницу. Марья ехала с ним в скорой, держа его за руку, а на пороге избы, провожая её взглядом, сидела на задних лапах серая кошка. Бабе Нюре, которая осталась присматривать за домом, она в тот вечер позволила себя погладить. Один раз. Из вежливости.
Мария Мусьевна
В районной больнице Николая продержали три недели. Сначала в реанимации, потом в кардиологии, где обнаружилось, что сердце у него изношено, как старый мотор, и жить с ним можно, но бережно, по часам и по таблеткам. Приехала Алёна, не отходила от отца ни на шаг, говорила с врачами, носила бульоны. Марья дневала и ночевала у больничной койки, пока её не выгоняла дежурная сестра: «Идите уж домой, женщина, он не убежит».
Когда Николаю стало лучше настолько, что он смог разговаривать, он долго смотрел в потолок, потом повернулся к жене.
— Маша, прости меня.
— За что?
— Я знал. Ещё летом врач сказал: сердце. Велел лечь на обследование. А я… я, дурак старый, струсил. Думаю: если скажу, ты откажешь. Кому нужен больной? Я так и подумал: поживу сколько дадут, а там как Бог рассудит. Таблетки в куртке прятал.
Марья слушала, и вся накопленная за эти недели горечь — на него, на себя, на судьбу — вдруг поднялась комом в горле. Но она не стала кричать. Она взяла его большую шершавую руку и прижала к щеке.
— Ты, Коля, дурак, — сказала она тихо. — Потому, что решил за меня. Я бы тебя не бросила. Ты мне нужен, живой, больной, какой угодно. Понял?
Он отвернулся к стене, и плечи у него дрогнули.
— Понял, — глухо ответил он.
Николая привезли двадцать четвёртого. Алёна с мужем доставили его на «Ниве», аккуратно, как хрустальную вазу, и вывели под руки на двор. Он стоял, щурясь на зимнее солнце, худой, постаревший за этот месяц лет на десять, но живой, настоящий, с тем самым светом в глазах, который Марья полюбила ещё на ярмарке.
На крыльце стояла Муся.
Марья замерла. Алёна замерла. Баба Нюра, которая, конечно же, как раз «случайно» проходила мимо, замерла тоже, приложив к губам платок.
Николай остановился у нижней ступеньки.
— Здорово, Мария Мусьевна, — сказал он негромко. — Я это… вернулся.
Муся смотрела на него. Долго. Не мигая. В воздухе повисла такая тишина, что слышно было, как где-то далеко лает собака.
Потом кошка встала, потянулась, выгнув спину, неторопливо спустилась по ступенькам, подошла к Николаю и, к изумлению всех, кто там стоял, потёрлась головой о его валенок. Один раз. Другой. Третий.
— Ах ты, — только и выдохнул Николай, и голос его сорвался. Он опустился на колено, прямо в снег, протянул руку, и Муся, не колеблясь, ткнулась в его ладонь лбом и замурлыкала.
— Не может быть, — прошептала Алёна.
— Вот те раз, — сказала баба Нюра и всхлипнула, не стесняясь. — Вот те и кошка. А я что говорила? Говорила, изъян в нём. А она, глупая, не на изъян шипела, она шипела на беду. Нутром чуяла: больной он. Ещё до того, как он сам себе признался, учуяла.
— Раньше, чем врачи, — тихо добавила Марья.
— Раньше врачей, — подтвердила старуха. — Ой, Марья, а мы-то думали… Прости меня, дуру старую. Про золото с изъяном я зря сказала.
Марья только улыбнулась сквозь слёзы. Она смотрела на своего мужа, стоящего на коленях в снегу, и на серую кошку, которая тёрлась о его плечо, и думала о том, как легко мы принимаем тревогу за злобу. Как часто тот, кто шипит, на самом деле просто боится. Боится за нас. И не умеет сказать иначе.
Вечером топилась печь, трещали дрова, пахло щами и сушёным укропом. Николай, укутанный в тёплую шаль, сидел в кресле. Муся устроилась у Николая на коленях. Свернулась клубком, подобрала лапы, как всегда делала только у Марьи. И Николай, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть, осторожно, двумя пальцами, почесал её за ухом.
— Вот ведь, — прошептал он. — Три месяца воевала. А теперь, гляди, и дышит в такт со мной.
С тех пор прошло три года. Николай живёт, не торопится, по часам пьёт таблетки и пчёл держит уже не десять семей, а пять, чтобы не надрываться. Весной сажает с Марьей огород, летом качает мёд, зимой читает газеты вслух. Про дорогу, которую до сих пор не починили, про цены, про погоду. Читает всегда в кухне, рядом с Мусей.
Кошка слушает, сидя на холодильнике. Раз в день, ближе к ночи, она спускается, степенно подходит к нему и ложится на колени.
А Марья, глядя на них двоих, тихонько улыбается и думает: ну вот, теперь в доме всё как надо. Хозяин есть. И хозяйка есть. Две. Одна, правда, серая и с когтями, но кто же без изъяна?
И за окном, в синих ноябрьских сумерках, плывёт над Заречьем печной дым и стелется по белому полю тихая деревенская ночь, в которой спят и добрые люди, и мудрые кошки.











