Пусть думает

Клавдия Петровна попросила персиков. Просто так, тихо, почти шёпотом, глядя в потолок. Нина услышала и поставила таз с водой на пол резче, чем надо было.

— Каких персиков? Ты вообще жевать можешь?

— Могу немного. Мягкие которые.

— Мама, ты лежишь третий месяц. У тебя левая сторона не работает. Какие персики?

👉Здесь наш Телеграм канал с самыми популярными и эксклюзивными рассказами. Жмите, чтобы просмотреть. Это бесплатно!👈

Клавдия Петровна молчала. Её правая рука, та, что ещё слушалась, медленно потянула край одеяла на себя. Нина видела это движение и почему-то именно оно разозлило её больше всего. Такое детское, беспомощное подтягивание одеяла к подбородку.

— Нина, я просто хотела попробовать. Один кусочек.

— Один кусочек. Ты слышишь себя? Я с утра здесь, я тебя мыла, я простыни меняла, я в аптеку ходила. А ты про персики.

Пусть думает

— Я не заставляла тебя.

— Правда? Кто ещё придёт? Братец Толик из Саратова? Он уже объяснил, что у него работа и дети. Очень удобно иметь работу и детей.

Клавдия Петровна не ответила. Она смотрела в потолок, где на штукатурке уже много лет жило пятно от старого протёка, похожее на карту какого-то выдуманного острова. Нина знала это пятно с детства. Когда-то в детстве она лёжа на этой кровати придумывала, как называется тот остров. «Нинляндия», говорила себе. Но это было так давно, что казалось чужим воспоминанием.

— Ладно, — сказала Нина и взяла таз. — Ноги сама вытрешь?

— Попробую.

— Вот и пробуй.

Она вышла в коридор и прислонилась спиной к стене. В квартире пахло лекарствами и чем-то кисловатым, что появилось здесь с тех пор, как мать перестала ходить. Нина дышала медленно, считая про себя. Раз. Два. Три. Она так делала с детства, когда надо было не заплакать. Или не накричать. Теперь она делала это, чтобы не уйти и хлопнуть дверью.

Ей было пятьдесят два года. Она приезжала сюда каждый день, на другой конец города, на двух автобусах. Выходила в шесть утра, возвращалась к вечеру. Её муж Виктор первое время молчал, потом начал говорить что-то про «это уже слишком», потом снова замолчал, потому что понял, что говорить бесполезно. Нина всё равно ехала.

Но она не понимала, зачем. Вот что её мучило по-настоящему. Не усталость, не автобусы, не тяжёлые простыни. А то, что она каждое утро садилась в этот автобус и не знала, из чего именно сделано это её «надо». Из любви? Она не была уверена. Из жалости? Тоже не то. Из чего-то, что не имело названия и что она носила в себе уже очень долго.

Клавдии Петровне было семьдесят восемь лет. Инсульт случился в марте, внезапно, как оно и бывает. Она варила суп, упала, хорошо, что соседка снизу услышала. Месяц в больнице, потом домой, потому что больница сказала, что дальше держать не будет. Левая рука двигалась плохо, левая нога почти не двигалась вовсе. Речь осталась, голова работала. Это, наверное, было и хорошо, и трудно одновременно. Она всё понимала. Всё чувствовала. И всё помнила.

Нина вернулась в комнату. Мать лежала, вытершись кое-как полотенцем. Полотенце лежало скомканным на краю кровати.

— Дай сюда, — сказала Нина и взяла полотенце.

— Спасибо.

— Не за что.

Она повесила полотенце на спинку стула и начала перебирать лекарства на тумбочке. Их было много. Маленькая аптека в миниатюре.

— Нина, — позвала мать.

— Чего.

— Ты злишься на меня.

— Я не злюсь. Я просто устала.

— Ты злишься. Я слышу.

Нина остановилась. Положила коробочку с таблетками обратно.

— Хорошо. Злюсь. И что?

— Ничего. Просто я знаю.

— Отлично. Теперь ты знаешь, я знаю, все знают. Что с этим делать?

Клавдия Петровна снова посмотрела в потолок. Правая рука снова потянула одеяло.

— Ничего. Ничего не надо делать.

Нина налила воды в стакан, выдавила таблетки из блистера, подала матери. Та взяла стакан неловко, немного пролила. Нина промолчала. Не потому что стало жалко. А потому что устала даже на это реагировать.

Вот так это и выглядело каждый день. Без слёз, без громких слов. Просто тихая, методичная злоба, которая жила в Нине где-то под рёбрами и не уходила даже ночью.

Она помнила, когда это началось. То есть, она помнила настоящий корень этого всего, тот самый момент, который застрял в ней, как заноза, которую так и не вытащили до конца.

Ей было одиннадцать лет.

Они шли с матерью по универмагу, тому самому, старому, что стоял на главной улице города. Нина тогда увидела их в витрине канцелярского отдела. Фломастеры. Не просто фломастеры, а целый набор в жестяной коробке с прозрачной крышкой. Двадцать четыре цвета. Она видела такие у Светки Орловой из параллельного класса и с тех пор думала о них почти каждый день.

— Мама, смотри.

— Вижу.

— Можно?

Клавдия Петровна посмотрела на ценник. Два рубля восемьдесят копеек. По тем временам это были деньги. Не огромные, но деньги.

— Нина, не сейчас.

— Но я так хочу. Светка Орлова рисует ими, они такие хорошие, там золотой есть и серебряный.

— Я сказала не сейчас.

— Ну мама.

— Нина, замолчи.

Она замолчала. Но в горле что-то сжалось и осталось там. Они прошли мимо, купили что-то нужное, вышли. Дома мать сразу начала что-то делать по хозяйству, и больше о фломастерах не говорили. Никогда. Ни разу.

Нина потом много лет думала, что это была мелочь. Что глупо обижаться на такое. Что мало ли у кого в детстве чего не было. Но обида жила. Маленькая, липкая, совершенно непропорциональная своей причине.

А теперь, стоя у материнской тумбочки с коробкой таблеток от давления, Нина иногда думала: вот ты лежишь. Тебе плохо. А мне что, не было плохо тогда? Мне не нужно было ничего? И это было совсем нехорошо. Она понимала, что это нехорошо. Но мысль всё равно приходила.

— Завтра Лариса придёт? — спросила мать.

— Завтра воскресенье. Я сказала Ларисе, что она может не приходить по воскресеньям.

— Зря.

— Мама, она и так три раза в неделю. Сиделка берёт деньги, между прочим.

— Я знаю, что берёт. Ты мне говорила.

— Тогда не зря.

Лариса была женщиной лет шестидесяти, бывшая медсестра, спокойная и негромкая. Она приходила, делала всё что нужно, разговаривала с Клавдией Петровной о каких-то своих вещах. О чём они говорили, Нина не знала и не спрашивала. Но мать явно ждала эти дни. Это тоже почему-то задевало.

— Ты могла бы с ней разговаривать, — сказала Клавдия Петровна.

— С кем?

— Со мной. Как Лариса разговаривает.

— Мама, Лариса ей платят. Она обязана быть приятной.

— А ты мне не обязана?

Нина посмотрела на мать. Та лежала и смотрела не в потолок, а прямо на неё. Взгляд был спокойный и от этого особенно неудобный.

— Обязана, — сказала Нина. — Поэтому я здесь.

— Поэтому, — повторила мать. Как будто пробуя слово на вкус. — Ладно.

Нина взяла сумку, проверила, выключена ли плита, закрыла форточку, потому что к вечеру холодало.

— Я завтра приеду к одиннадцати.

— Хорошо.

— Если что-то срочное, звони.

— Хорошо, Нина.

Она уже была в коридоре, когда мать снова позвала:

— Нина.

— Чего.

Пауза. Долгая, как это бывает у людей, которые начали говорить и не знают, договорить ли.

— Ничего. Спокойной ночи.

— Спокойной.

В автобусе Нина смотрела в окно на вечерние улицы. Народу было немного. Рядом сидела пожилая женщина с сумкой на коленях и вязала. Нина смотрела, как мелькают спицы, и думала ни о чём, то есть обо всём сразу. О завтрашнем дне, о том, что надо купить гречку, о том, что Виктор вчера сказал что-то обидное, но она уже не помнила что. О матери, о персиках, о фломастерах.

Она прикрыла глаза.

Мать в молодости была красивой. Нина это знала по фотографиям. Высокая, с тёмными волосами, с таким лицом, которое называют «правильным». Она работала бухгалтером на заводе, вставала рано, уходила, возвращалась, готовила, стирала. Отец ушёл, когда Нине было девять, Толику семь. Ушёл и практически исчез. Иногда присылал деньги, потом перестал. Мать никогда не говорила о нём плохо. Просто не говорила вообще. Он как будто растворился, и это было принято как данность.

После отца стало тяжелее. Нина понимала это уже тогда, в одиннадцать лет, но понимала смутно, как понимают дети что-то взрослое. Что денег меньше, что мама устала, что надо помогать. Но понимать и принять это полностью, без осадка, она не умела. Фломастеры оставались фломастерами.

На следующий день она приехала в одиннадцать, как сказала. Мать была в том же положении, только причёсана. Значит, сама дотянулась до расчёски правой рукой. Это было хорошо.

— Доброе утро, — сказала Нина.

— Доброе. Ты на автобусе?

— На автобусе. Виктор уехал к брату на дачу.

— А, ну да, у него же там.

— Угу.

Нина поставила сумку, достала продукты. Она принесла куриный бульон в контейнере, хлеб, кефир. Персиков не принесла. Поймала себя на этой мысли и почувствовала что-то неприятное.

— Буду варить манку, — сказала она.

— Не надо манку. Я её не люблю.

— Манка хорошо усваивается.

— Нина, я её не люблю с детства. Ты знаешь.

— Хорошо, сделаю геркулес.

— Спасибо.

Пока Нина возилась на кухне, мать молчала. Потом из комнаты донёсся звук. Тихий, почти неслышный. Нина не сразу поняла что это. Потом поняла. Мать плакала. Так, как плачут люди, которые не хотят, чтобы их слышали. Без всхлипов, почти без звука.

Нина стояла у плиты и мешала кашу.

Она не пошла. Она не знала, что сказать. И не была уверена, что слова сейчас были бы чем-то хорошим.

Потом звук прекратился. Нина принесла кашу, поставила на тумбочку, пристроила мать полусидя с помощью подушек.

— Вот.

— Спасибо, — сказала мать. Глаза у неё были красноватые, но она смотрела спокойно.

— Ешь медленно.

— Буду.

Нина вышла на кухню помыть кастрюлю. Открыла воду. И вдруг подумала: когда она последний раз плакала? Она не могла вспомнить. Давно. Очень давно.

После обеда мать задремала. Нина прошлась по квартире. Квартира была трёхкомнатная, старая, советская, с низкими потолками и широкими подоконниками. Нина выросла здесь. Знала каждый угол. Вон там, в маленькой комнате, которую они с Толиком делили, всё ещё стоял шкаф с их детскими вещами. Вернее, Нина думала, что это детские вещи, а на самом деле там было что попало, накопившееся за сорок лет.

Она не знала почему, но открыла тот шкаф.

Сверху лежали какие-то скатерти, потом шерстяные вещи в пакете, потом старые журналы. Нина хотела уже закрыть, но увидела внизу картонную коробку из-под обуви, заклеенную скотчем. На коробке карандашом было написано «Документы. Разное».

Она взяла коробку и отнесла на кухонный стол. Потом вернулась, посмотрела на спящую мать, вернулась на кухню и вскрыла скотч.

Там были квитанции, старые, пожелтевшие. Какие-то справки. Трудовая книжка. Нина пролистала. Потом нашла связку писем, перевязанных тонкой бечёвкой. Письма были от отца, но она сейчас не хотела их читать. Отложила.

Под письмами лежала тетрадь. Обычная школьная тетрадь в клетку, только обложка была плотная, синяя. Нина открыла.

Это был не дневник. Это были записи. Мать писала не каждый день, а как придётся. Сначала записи были совсем короткие. Потом длиннее. Нина читала, и у неё шумело в ушах.

Первая запись была датирована тем годом, когда ушёл отец. Мать писала, что очень боится. Что не знает, как будет. Что Нина молчит, а Толик плачет ночами. Что она уже посчитала все деньги до копейки и если не давать детям лишнего, то хватит на еду и коммунальные услуги, но совсем впритык.

Дальше шли записи о работе. О том, что начальник задержал зарплату на две недели и она ходила к нему три раза. О том, что взяла подработку, вести учёт у какого-то частника по вечерам, но тот оказался ненадёжным и заплатил только половину.

Нина листала. Где-то в середине тетради нашла запись, которая заставила её остановиться.

«Сегодня Нина просила фломастеры в универмаге. Хороший набор, с золотым и серебряным. Стоят 2-80. Я сказала нет. Она обиделась, я видела. Господи, как мне было её жалко. Я бы сама плакала. Но у меня сейчас нет этих денег так просто. Мы должны Тамаре Ивановне восемь рублей, у Толика порвались ботинки, и я отложила на новые. Нина не знает этого. Я не хочу, чтобы она знала, что мы так живём. Она ещё ребёнок. Пусть думает, что просто не сейчас. Потом куплю ей что-нибудь. Обязательно куплю».

Нина опустила тетрадь.

За окном ехала машина. Потом стало тихо.

Она сидела за кухонным столом и смотрела на стену перед собой. На стене висел старый календарь, который давно никто не менял, с картинкой горного озера. Нина смотрела на это озеро и не видела его.

«Пусть думает, что просто не сейчас».

Ей было одиннадцать лет. И она думала, что мать просто не хочет. Что пожалела денег. Что ей неважно. Сорок один год она думала именно так. Сорок один год эта маленькая несправедливость жила в ней как факт, как твёрдое, незыблемое знание о том, что мать могла, но не дала.

А мать просто не хотела, чтобы она знала, как плохо они живут.

Нина перечитала запись ещё раз. Потом ещё.

Она листала дальше, уже быстро, выхватывая строчки. Вот запись о том, что Нина получила пятёрку на олимпиаде, и мать купила торт, хотя это было нерационально. Вот запись о том, что Толик подрался в школе, и мать не наказала его, потому что поняла, что его задели первым, но и он неправ, и это трудно, потому что надо объяснить обоим. Вот запись о том, как Нина первый раз поехала на экскурсию в другой город, и мать не спала всю ночь, потому что «Нина хоть и взрослая уже, а всё равно страшно отпускать».

«Страшно отпускать».

Нина закрыла тетрадь. Прижала к ней руки, как будто там внутри было что-то хрупкое.

В комнате послышался звук. Мать проснулась.

— Нина? — позвала она.

— Здесь, — отозвалась Нина. Голос получился странный. Она кашлянула. — Здесь, мама. Сейчас приду.

Она убрала тетрадь обратно в коробку. Закрыла коробку, но скотч уже не заклеила. Поставила её на подоконник. Умыла лицо над раковиной холодной водой.

Потом вошла в комнату.

Мать смотрела на неё с кровати. Что-то в лице Нины она, видимо, увидела, потому что чуть приподняла голову и спросила:

— Что случилось?

— Ничего. Просто нашла кое-что в шкафу.

— В каком шкафу?

— В том, в детской комнате. Коробка с документами.

Клавдия Петровна помолчала.

— Ты читала?

— Читала.

Тишина. Настоящая, плотная, какая бывает только в старых квартирах с толстыми стенами.

— Там тетрадь была, — сказала Нина.

— Я знаю, какая тетрадь.

— Ты знала, что она там?

— Я её сама туда положила.

Нина кивнула. Она стояла у двери и не знала, войти или остаться где стоит. В итоге подошла, взяла стул, поставила рядом с кроватью. Не близко, но и не далеко. Села.

— Зачем ты её вообще писала? — спросила она. Без агрессии. Просто вопрос.

— Не знаю. Надо было куда-то. Говорить было некому. Вот и писала.

— Там про фломастеры.

Клавдия Петровна чуть прикрыла глаза. Потом открыла.

— Помню.

— Я сорок лет думала, что ты просто не захотела.

Мать ничего не сказала. Правая рука медленно разгладила одеяло.

— Ты могла бы сказать мне, — произнесла Нина. — Что денег нет. Что Толику нужны ботинки. Я бы поняла.

— Тебе было одиннадцать лет.

— Ну и что?

— Дети не должны знать, что у матери нет денег на фломастеры.

— Мама, это бред. Лучше бы знала, чем думала бог знает что.

— Что ты думала?

— Что тебе всё равно.

Клавдия Петровна посмотрела на неё. Долго. С таким выражением, которое Нина не могла точно назвать.

— Мне всё равно, — повторила мать тихо. — Ты в это верила.

— Да. Верила. Не всегда, но этот момент я всегда помнила. И он как будто объяснял другие вещи, которые мне не нравились. Удобная была мысль, наверное.

— Удобная.

— Мама, я не знаю, как это объяснить. Это же не логика. Это просто что-то, что сидело.

— Я понимаю, — сказала мать. И это прозвучало так просто, что Нина на секунду растерялась.

— Понимаешь?

— Я тоже так делала. С бабушкой своей. Было что-то такое, что она мне однажды сделала, совсем небольшое, а я носила это и носила. Потом она умерла, и я пожалела, что не спросила. Что вообще ничего не сказала.

Нина смотрела на мать. Мать смотрела в сторону окна. На улице шумел ветер, занавеска чуть двигалась, хотя форточка была закрыта. Старая занавеска, пропускающая сквозняки.

— Что тебе сделала бабушка? — спросила Нина.

— Это неважно теперь. Уже совсем неважно.

— Наверное.

Они помолчали. Нина смотрела на руки матери. Правая рука жила, левая лежала как чужая.

— Я купила тебе потом что-то? — спросила мать. — Я писала в тетради, что куплю.

Нина подумала.

— Нет. Не вспомню такого.

— Я не купила. Значит, забыла. Или снова не было денег. Не помню уже.

— Не надо было.

— Надо было. Обещала себе, значит надо было.

Нина хотела сказать что-то ещё, но промолчала. В этом молчании было что-то, что не требовало слов. Или требовало, но других, которые пока не нашлись.

— Мама, — сказала она наконец, — я завтра куплю персики.

Клавдия Петровна чуть повернула голову.

— Не надо, Нина. Я просто так сказала вчера.

— Нет. Куплю. Мягкие. Тебе же нравятся мягкие?

— Нравятся.

— Вот.

Мать смотрела на неё. Что-то в её лице было таким, что Нина не выдержала и отвела взгляд. Потом снова посмотрела.

— Ты не должна, — сказала мать тихо.

— Знаю, — ответила Нина. — Но я хочу.

Это было правдой. Она обнаружила это прямо сейчас, произнося эти слова. Хочу. Не обязана, не надо, не должна. А хочу.

Откуда взялось это маленькое слово, она не понимала. Но оно было.

Той ночью, дома, она не спала долго. Виктор приехал с дачи усталый, поужинал, лёг. Нина лежала рядом с открытыми глазами и смотрела в темноту.

Она думала о тетради. О том, сколько всего в жизни остаётся несказанным. Не потому что люди злые или равнодушные. А потому что каждый думает, что делает как лучше. Мать молчала, потому что хотела защитить. Нина молчала, потому что не знала, как говорить. Они жили рядом десятилетия и при этом где-то разминулись. Как поезда на разных путях, которые идут в одном направлении, но никогда не встречаются.

Она подумала о Толике. Об их разговоре в марте, сразу после инсульта. Толик говорил быстро, виновато, объяснял про работу, про детей, про то, что не может сейчас всё бросить. Нина слушала и кивала. Потом сказала: «Ладно, Толь, я разберусь». И разобралась. И теперь злилась не только на мать, но и на него, хотя он сейчас был далеко и злиться на него было неудобно.

Надо ему позвонить. Не чтобы жаловаться. Просто поговорить. Давно не говорили нормально.

Но это она отложила на потом.

Она думала о том разговоре в кухне в тот вечер, когда прочла тетрадь. О том, как сидела рядом с матерью, и между ними было что-то другое, чем обычно. Не тепло именно, нет. Что-то такое, что бывает, когда воздух становится немного чище после дождя. Не радость, не прощение, не примирение. Просто. Что-то другое.

Нина закрыла глаза.

Утром она встала раньше обычного. Виктор ещё спал. Она сварила кофе, выпила стоя у окна, глядя на двор. По двору шёл мужчина с собакой, маленькой, лохматой, которая всё время останавливалась и нюхала асфальт. Мужчина ждал каждый раз терпеливо. Нина смотрела на них, пока они не ушли за угол.

В магазине она взяла персики. Выбирала долго, проверяла каждый. Взяла четыре, мягких, спелых, чуть тронутых розовым с одного бока.

Приехала в половину десятого, раньше чем обычно. Мать не спала, лежала и, кажется, ждала.

— Рано, — сказала она.

— Да. Привезла кое-что.

Нина достала персики, положила на тарелку. Взяла нож, очистила один от кожицы, разрезала пополам, убрала косточку. Положила на маленькую тарелочку и подала матери.

Клавдия Петровна смотрела на тарелочку. Потом взяла правой рукой кусок персика. Съела медленно. Закрыла глаза на секунду.

— Вкусный, — сказала она.

— Хороший попался.

— Спасибо, Нина.

— Пожалуйста.

Нина убрала лишнее, вымыла руки. Вернулась. Мать держала тарелочку с остатком персика и смотрела на него.

— Нина, — позвала она.

— Здесь.

— Я хочу сказать тебе кое-что. Давно надо было сказать.

Нина подняла голову. Мать смотрела на неё. Не в сторону, не в потолок. Прямо.

— Я знаю, что была трудной матерью. Не в смысле злой. Просто трудной. Я не умела говорить про чувства. Меня так не учили. И я думала, что если я всё делаю и стараюсь, то это и есть любовь. Что больше ничего и не надо.

Нина молчала.

— Оказывается, надо, — продолжала мать. — Слова тоже надо. Я поздно это поняла. Очень поздно.

— Мама.

— Погоди. Дай скажу.

Нина кивнула.

— Ты выросла хорошим человеком. Не потому что я была хорошей матерью. А скорее несмотря. Ты умная, ты справляешься. Ты здесь каждый день. И я знаю, что тебе нелегко. Я всё понимаю, Нина. Я вижу.

— Мам, не надо.

— Надо. Потому что потом не скажу. Не будет потом, или не будет сил, или ещё что-нибудь случится. Я хочу сейчас.

Нина смотрела на мать. На её лицо, постаревшее, с опущенным уголком рта с левой стороны, с серыми волосами, которые она сама когда-то красила, а теперь перестала. На её правую руку, которая держала тарелочку с персиком. На её глаза, тёмные, умные, как на тех старых фотографиях.

— Я слышу, — сказала Нина.

— Ты прощаешь меня? За то, что я не говорила? За то, что ты не знала?

Это был странный вопрос. Прямой и одновременно такой большой, что на него не было простого ответа. Нина не знала, что ответить честно. «Да» было бы слишком быстро. «Не знаю» было бы жестоко. Она сидела и думала.

— Я стараюсь, — сказала она наконец. — Я правда стараюсь.

Мать смотрела на неё. Потом чуть кивнула. Как будто это был именно тот ответ, который она и ожидала. Не лёгкий, не быстрый. Честный.

— Хорошо, — сказала она. — Этого достаточно.

Они помолчали. Нина взяла второй персик, почистила, разрезала.

— Ещё хочешь?

— Хочу, — сказала мать.

Нина подала ей кусок. Клавдия Петровна взяла и снова закрыла глаза, пока жевала. Как человек, который получил то, чего долго не было, и хочет прочувствовать это как следует.

За окном было слышно, как во дворе кто-то разговаривает. Голоса приходили и уходили. Занавеска снова чуть шевелилась. Нина смотрела на мать и думала, что сорок один год это очень много. И одновременно что не так уж много, если впереди ещё есть хоть какое-то время.

Она не знала, сколько этого времени. Никто не знал. Мать лежала, и с каждым месяцем было понятно, что многое уже не вернётся. Левая сторона не восстановится. Ходить она, скорее всего, больше не будет. Это были просто факты, медицинские и суровые.

Но она могла есть персики. Она могла говорить. Она могла смотреть на дочь и кивать.

Этого было не мало.

Нина вспомнила тетрадь. Вспомнила строчку: «Пусть думает, что просто не сейчас. Потом куплю ей что-нибудь. Обязательно куплю». И почувствовала что-то странное. Не боль и не облегчение. Что-то среднее, что не имеет точного названия. Как когда видишь старую фотографию человека и узнаёшь его, и одновременно понимаешь, что того, кто на ней, уже нет в точности таким.

Та мать из тетради, молодая, испуганная, считающая копейки и не желающая, чтобы дети знали, это была и та же мать, что сейчас лежала перед ней. И другая.

А та Нина, одиннадцатилетняя, стоящая у витрины с фломастерами, это была и та же Нина, что сидела здесь сейчас. И другая.

Все немного другие. Всё немного не то, чем кажется снаружи.

— Нина, — позвала мать. Совсем тихо.

— Да.

— Расскажи мне что-нибудь. Просто так. Как там у вас во дворе. Или что угодно.

Нина посмотрела на неё. Потом немного подвинула стул ближе.

— У нас во дворе, — начала она, — живёт собака. Маленькая, лохматая. Я каждое утро её вижу. Хозяин такой терпеливый, ждёт её, пока она всё понюхает. Смешно смотреть.

— Что за порода?

— Не знаю. Что-то мелкое и лохматое.

— Может, ши-тцу.

— Может. Ты разбираешься в породах?

— Немного. Мне всегда нравились маленькие собаки. Я хотела завести. Но не завела.

— Почему?

— Сначала думала, что вы с Толиком маленькие ещё, много хлопот. Потом закрутилось. Потом как-то и мысль ушла.

Нина смотрела на мать.

— Хотела бы сейчас?

— Сейчас? — Клавдия Петровна чуть улыбнулась. Первый раз за много дней. — Нет. Сейчас я уже много чего не могу. Пусть живёт во дворе, мне будешь рассказывать.

— Буду рассказывать, — согласилась Нина.

Она сидела рядом и говорила. Про двор, про соседей, про Виктора и дачу, про то, как давно не была в кино. Мать слушала и иногда что-то спрашивала. Не много. Просто чтобы слышать голос.

И это было просто. Удивительно просто, после всего.

Под вечер, когда собралась уходить, Нина надела пальто и взяла сумку. Мать лежала, уже полусонная.

— Я приеду завтра, — сказала Нина.

— Угу, — ответила мать.

Нина уже выходила, когда подумала о тетради. О том, что в коробке ещё было много всего. Письма отца. Старые квитанции. Может, ещё что-то.

Она вернётся и прочитает. Не сегодня. Когда будет готова.

Она вышла в коридор, закрыла за собой дверь в комнату. Постояла секунду в тишине.

На вешалке висело старое материнское пальто. Тёмно-синее, с потёртым воротником. Нина не знала, сколько ему лет. Наверное, много. Мать берегла вещи, не выбрасывала, донашивала до конца.

Нина коснулась воротника рукой. Ткань была мягкой.

Она надела свои ботинки, открыла входную дверь. На площадке было прохладно и пахло чем-то немного пыльным, как во всех старых домах.

Она начала спускаться по лестнице, и вдруг сверху, из-за двери, донёсся тихий звук. Она остановилась. Прислушалась.

Мать что-то говорила. Нина не сразу разобрала, потом поняла. Мать говорила сама с собой. Или не сама. Может, с ней, с Ниной, хотя той уже почти не было слышно.

Нина стояла на лестнице и не могла разобрать слов. Только интонацию. Тихую, немного вопросительную, как у человека, который что-то сказал и ждёт ответа.

Она постояла ещё немного.

Потом медленно начала подниматься обратно.

Дошла до двери, взялась за ручку. Остановилась.

Подождала.

Потом нажала на ручку и открыла дверь.

— Мама, — позвала она из коридора. — Ты что-то говорила?

Из комнаты донёсся тихий голос.

— Нина? Ты ещё не ушла?

— Нет, — ответила Нина. — Я здесь.

Пауза.

— Зайди на минуту, — сказала мать.

И Нина зашла.

Источник

👉Здесь наш Телеграм канал с самыми популярными и эксклюзивными рассказами. Жмите, чтобы просмотреть. Это бесплатно!👈
Оцініть цю статтю
( Пока оценок нет )
Поділитися з друзями
Журнал ГЛАМУРНО
Добавить комментарий