— Ну и как тебе сорок? — спросила сестра, появившись в дверях раньше всех остальных, раньше даже мужа, который где-то застрял с бутылками шампанского.
Марина не успела ответить. Она стояла перед зеркалом в прихожей и смотрела на женщину, которую не знала. Женщина в зеркале была безупречна: тёмно-синее платье с аккуратным вырезом, волосы уложены так, что ни одна прядь не смела выбиться, жемчужные бусы в три нити лежали тяжело, почти давяще. Эта женщина была готова к чему угодно. К фотографиям, к тостам, к восклицаниям «ты прекрасно выглядишь». Только вот Марина её не знала.
— Я в порядке, — сказала она наконец.
— Ну да, ну да, — Оля прошла мимо, чмокнула в щёку, оставив след помады, и сразу направилась на кухню. — Сорок лет. Серьёзная дата. Главное, не зацикливаться. Я вот в тридцать шесть себе сказала: всё, больше не считаю.
— Ты в тридцать шесть, — повторила Марина.
— Ну да. — Оля уже открывала холодильник, осматривала закуски с видом дегустатора. — Кстати, ты немного поправилась? Или это платье так сидит? Синий цвет вообще полнит, ты же знаешь.
Марина знала. Платье выбирал Андрей. Он сказал, что синий ей идёт. Он сказал, что жемчуг придаёт солидность. Он сказал много чего за эти пятнадцать лет, и она, как правило, соглашалась, потому что у неё были свои дела, свои мысли, своё… А потом дел и мыслей не стало. Осталась только солидность.
Оля уже тараторила что-то про закуску, про то, что канапе с красной рыбой нынче везде, про подругу, которая на сорок пять выглядит тридцать пять, потому что занимается собой. Марина перестала слушать и снова посмотрела в зеркало. Потом сняла с шеи жемчуг, положила на полочку у зеркала, подумала секунду и надела обратно. Сегодня надо быть правильной. Сегодня праздник.
День рождения, кризис среднего возраста у женщин, сорок лет, рубеж. Она читала про это в журналах, слышала от подруг. Все говорили одно: это просто цифра. После сорока жизнь только начинается. Надо принять себя. Надо полюбить себя. Надо то, надо сё. Марина думала, что поймёт это, когда придёт время. Время пришло. Она смотрела в зеркало и чувствовала только одно: пустоту. Не боль, не страх, не грусть. Просто отсутствие чего-либо живого внутри. Как будто там, где должно было биться что-то настоящее, давно уже стоит красивая, правильно расставленная мебель.
Их квартира была именно такой. Большая, на восьмом этаже, с видом на парк. Андрей называл её «представительской», и это слово подходило. Здесь всё было на своём месте: диваны цвета топлёного молока, шторы цвета льна, стены цвета песка. Марина однажды подсчитала, что в её доме девятнадцать предметов различных оттенков бежевого. Она сказала об этом Андрею, смеясь. Он посмотрел серьёзно и ответил, что нейтральные тона создают ощущение пространства. Она перестала смеяться.
Когда-то она рисовала. Это слово теперь звучало как воспоминание о чужом человеке. Когда-то, в другой жизни, была девочка Марина, которая тратила карманные деньги на краски, которая прогуливала скучные лекции ради выставок, которая мечтала поступить во ВГИК на художника-постановщика, а если не во ВГИК, то хотя бы в Строгановку. Она не поступила ни туда, ни туда. Поступила на экономику, потому что родители сказали: «Художником не проживёшь». Потом встретила Андрея. Потом переехала в эту квартиру с бежевыми стенами. Холст, который она привезла с собой, пятнадцать лет стоял за шкафом в кладовке, завёрнутый в старую простыню.
— Марин, у тебя соль где? — крикнула Оля из кухни.
— В солонке, — ответила Марина.
— Я вижу, что в солонке. Я спрашиваю, где запасная.
— Нижний ящик, слева.
Оля загремела ящиками. Марина сняла жемчуг второй раз. Подержала в ладони. Бусины были прохладные, тяжёлые, одинаковые. Надела снова.
Свекровь Валентина Ильинична пришла ровно в шесть, минута в минуту. Она всегда приходила минута в минуту: это была форма власти. Пришла в строгом сером костюме с брошью в виде камеи, с пакетом, завёрнутым в тонкую бумагу, и с тем выражением лица, которое Марина за пятнадцать лет так и не научилась читать. Не злость, не доброта. Что-то среднее, нейтральное, как бежевые стены.
— Мариночка. — Она поцеловала воздух рядом с щекой Марины. — С сорокалетием.
— Спасибо, Валентина Ильинична.
— Андрей ещё не пришёл?
— Он скоро. Задержался немного.
— Понятно. — Она прошла в гостиную, огляделась с видом ревизора. — Цветы хорошие. Откуда?
— Андрей заказал заранее. Из «Флора Вита».
— Хм. — Это «хм» могло означать что угодно. — Я принесла тебе подарок. — Она протянула пакет.
Марина развернула. Внутри была икона, небольшая, в деревянном окладе. Богородица смотрела строго и немного устало.
— Это от соблазнов, — пояснила Валентина Ильинична, не отводя взгляда от окна. — Очень хорошая икона, намоленная. В сорок лет женщине нужна поддержка.
Марина держала икону в руках и думала о том, каких именно соблазнов следует ожидать в сорок лет и почему об этом думает свекровь. Вслух она сказала:
— Спасибо, Валентина Ильинична. Очень красивая.
— Не красивая, а правильная. — Свекровь наконец посмотрела на неё, и в этом взгляде было что-то, что Марина не поняла, а потому отложила в ту часть сознания, где хранились вещи, к которым она возвращалась поздно ночью, когда не могла спать. — Ты что-то бледновата.
— Просто немного устала. Готовилась к вечеру.
— Надо было нанять кейтеринг.
— Андрей сказал, что домашнее лучше.
— Андрей много чего говорит, — произнесла Валентина Ильинична и пошла к Оле на кухню, где тут же началось оживлённое шушуканье.
Марина поставила икону на полку рядом с жемчугом и подумала, что это странная пара. Потом решила, что всё в её жизни странная пара, и пошла встречать следующих гостей.
Они приходили по двое, по трое. В основном коллеги Андрея: несколько мужчин в пиджаках с тем особым выражением лица, которое бывает у людей на чужом дне рождения, когда они уже выпили по бокалу, но ещё не расслабились. Их жёны, в платьях и с подарочными пакетами, поздравляли Марину с той осторожной теплотой, с которой обычно поздравляют людей с чем-то немного неловким. Как будто сорок лет, кризис среднего возраста у женщин, это диагноз, а не дата.
— Ты замечательно держишься, — сказала одна из них, Светлана, жена Андреева заместителя.
— В смысле? — переспросила Марина.
— Ну, в смысле… возраст, всё такое. — Светлана смутилась. — Ты очень хорошо выглядишь.
— Спасибо.
— Нет, правда. Вот у меня подруга в сорок совсем расклеилась. А ты держишься.
Марина налила себе воды и выпила. Потом налила снова. Гости расходились по гостиной, образовывали маленькие острова разговоров, смеялись над чем-то своим. Квартира наполнялась голосами, запахом духов и подогретых закусок, и Марина ходила между всем этим, улыбалась, подкладывала на блюда канапе, говорила «ешьте, ешьте», «конечно, берите», «да, это сама делала», и внутри была та же самая пустота. Ровная, привычная, почти комфортная.
Таня пришла последней. Она всегда приходила последней, потому что у неё было двое детей, работа, муж и привычка опаздывать на двадцать минут, которую она объясняла особенностями темперамента. Она вошла с большим букетом рыжих хризантем и с той улыбкой, которую Марина знала с первого курса. Живая, чуть прищуренная улыбка человека, который замечает больше, чем говорит.
— С сорокалетием, художница, — сказала Таня, обнимая её.
Слово укололо. Марина даже не сразу поняла, почему. Художница. Давно забытое слово, как будто из другого языка.
— Иди уже, — сказала она и потащила Таню к столу.
Они сели рядом, как всегда, и Таня сразу налила им обеим, и Марина подумала, что это, пожалуй, лучший момент вечера. Маленький, тихий, настоящий.
— Ну, как ты? — спросила Таня.
— Нормально. Всё нормально.
— Марина.
— Что?
— Я тебя двадцать лет знаю.
Марина посмотрела на свой бокал. За окном уже темнело, город зажигал огни, парк внизу становился голубовато-серым, как акварельная размывка.
— Нормально, Тань. Правда. Просто устала немного.
— Ты всегда устала немного. Последние лет пять, наверное.
— Ну, жизнь такая.
— Нет, — сказала Таня просто, не как возражение, а как наблюдение. — Жизнь разная. У тебя конкретно такая. Ты сама её такой сделала.
— Таня, не надо сегодня.
— Хорошо, — согласилась Таня и отпила. — Я не буду. Только скажи мне одну вещь.
— Ну?
— Ты помнишь, что ты рисовала? На третьем курсе, на том семинаре у Воронцова. Ты принесла тот натюрморт с гранатом и все три часа никто ни слова не говорил, просто смотрели. Помнишь?
Марина помнила. Она всегда помнила, хотя делала вид, что забыла.
— Это было давно, — сказала она.
— Восемнадцать лет назад. Но ты помнишь.
— Таня.
— Молчу, молчу. — Таня подняла ладони. — Я только хочу сказать одну вещь, и всё. — Она наклонилась ближе. — Твоя вся жизнь сейчас — это выбор оттенка бежевого. Стены бежевые, шторы бежевые, помада у тебя бежевая. Ты посмотри на себя.
Марина посмотрела вниз. Помада и правда была цвета «натуральный нюд». Она купила её полгода назад, потому что Андрей сказал, что яркие тона выглядят вульгарно.
— Это не повод для выводов, — сказала она.
— Это не выводы, — ответила Таня. — Это просто то, что я вижу. И то, что ты сама видишь, когда не отводишь взгляд.
Они помолчали. Оля в другом конце стола рассказывала что-то смешное, и вокруг неё смеялись. Валентина Ильинична сидела прямо и пила минеральную воду. Андрей всё ещё не пришёл. Час уже как должен был прийти, но его не было, и никто об этом не спрашивал вслух, хотя Марина замечала взгляды, мимолётные, скользкие, которые гости кидали друг другу поверх бокалов.
— Он скоро будет, — сказала она, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Конечно, — сказала Валентина Ильинична из своего угла стола, и это прозвучало так, что Марина не захотела думать о том, что именно это означало.
Андрей пришёл в половину девятого. Он пришёл с букетом белых роз и с тем лицом, которое Марина у него никогда раньше не видела. Не виноватым и не весёлым. Каким-то собранным, решительным, как у человека, который долго готовился к разговору и теперь готов его провести.
— Прости, задержался, — сказал он, поцеловал её в висок, отдал розы. — Всё в порядке?
— Всё прекрасно, — ответила Марина.
Гости зашевелились, приветствуя его, и он пошёл по комнате, здоровался, жал руки, улыбался. Марина смотрела на него и думала о том, что он хороший человек. Серьёзный, обеспеченный, верный. По крайней мере, она так считала. Он хорошо зарабатывал, содержал квартиру, брал её в приличные рестораны раз в месяц. Он никогда не повышал на неё голос. Он дарил ей жемчуг и синие платья.
— Шампанское! — объявила Оля, поднимаясь с места. — Давайте шампанское, пора тосты говорить, именинница уже, наверное, заждалась.
Захлопали пробки, зашумели голоса, Таня налила Марине и сжала её руку под столом. Марина сжала в ответ.
Первые тосты были стандартные: здоровья, счастья, любви, процветания. Коллеги мужа говорили обтекаемо и красиво, их жёны добавляли что-то тёплое про красоту и мудрость. Оля произнесла тост про то, что настоящая жизнь только начинается, и при этом смотрела на Марину с тем выражением, которое должно было, видимо, означать сестринскую поддержку, но означало что-то другое, что Марина снова не стала расшифровывать.
Потом встала Валентина Ильинична.
— Марина, — сказала она. — Я хочу пожелать тебе мудрости. В нашем возрасте, — она сделала паузу, намеренную, взвешенную, — мудрость важнее многого другого.
— Спасибо, — сказала Марина.
— И смирения, — добавила свекровь, садясь.
Таня под столом снова сжала её руку. На этот раз Марина не ответила.
Потом поднялся Андрей.
Он встал, взял бокал, посмотрел на Марину, и она снова увидела это его новое лицо. Спокойное, собранное. Лицо человека, который принял решение и не отступит. У неё в груди что-то сдвинулось, медленно, как льдина по реке весной, но она ещё не понимала, что именно.
— Марина, — начал он. — Ты знаешь, что я не люблю длинных речей. Поэтому я скажу коротко и честно.
Все замолчали. Та тишина, которая бывает, когда все уже чувствуют, что что-то идёт не так, но ещё делают вид, что не чувствуют.
— Мы с тобой прожили пятнадцать лет. Хорошие годы. Но я думаю, что нам обоим нужно двигаться дальше.
Марина смотрела на него. Он не отводил взгляда.
— Андрей, — тихо сказала Таня.
— Я приготовил документы. — Он достал из внутреннего кармана пиджака конверт, белый, плотный, с логотипом юридической конторы. Положил его на стол перед Мариной. — Здесь всё по-честному. Имущество делится поровну. Квартира идёт на продажу, деньги пополам. Никаких претензий с обеих сторон.
Марина смотрела на конверт. Буквы на нём были чёткие, деловые.
— Я хочу начать всё сначала, — продолжал Андрей. — Мне сорок пять лет, и я ещё могу многое. Я встретил человека, с которым… — он остановился на секунду. — Это молодая женщина. Мы уже несколько месяцев вместе. Я хотел сказать тебе раньше, но не знал как.
Молчание за столом стало таким плотным, что казалось, его можно было потрогать.
Таня медленно поставила свой бокал.
— Что ты несёшь, — сказала она, и это прозвучало не как вопрос.
— Таня, — сказал Андрей, — это не твоё дело.
— Нет, подожди. — Таня повернулась к нему. — Ты это сейчас серьёзно? На дне рождения? За столом? При людях?
— Я счёл, что лучше честно и сразу, чем тянуть.
— Это называется…
— Таня. — Голос Марины прозвучал ровно. Так ровно, что Таня осеклась. — Всё нормально.
Тишина.
— Принять удар с достоинством, — произнесла Валентина Ильинична, не поднимая взгляда от скатерти. — Марина, ты умная женщина. Ты справишься.
— Конечно справится, — подхватила Оля. Она говорила быстро, как человек, который заранее знал, что скажет. — Сейчас многие разводятся, это не конец света. Главное, не замыкаться в себе. Встретишь кого-нибудь ещё, тем более…
— Оля, — сказала Марина.
— Что?
— Помолчи.
Оля закрыла рот. Один из коллег мужа тихо встал и пошёл к выходу, и за ним, как по команде, потянулись другие. Светлана поставила бокал, взяла сумку, прошептала что-то вроде «нам пора», и её муж кивнул с таким облегчением, как кивают люди, которым разрешили уйти с тяжёлого собрания.
Марина смотрела на конверт.
Она думала о том, что за окном парк, и что сейчас там темно, и что кроны деревьев наверняка шевелятся от ветра, хотя она не слышит этого сквозь стеклопакеты. Она думала о жемчуге, который давит на шею. Она думала о холсте в кладовке. Она думала о натюрморте с гранатом, который она написала в двадцать два года, и как все три часа семинара люди молчали и смотрели.
А потом она засмеялась.
Не истерично, не зло. Просто засмеялась, негромко, как смеются люди, которые поняли что-то смешное, но поздно. Как смеются над хорошей шуткой, которую не сразу дошёл.
— Марина, — осторожно позвал Андрей.
Она взяла бокал шампанского, который стоял перед ней нетронутым. Выпила до дна, медленно, не отрывая взгляда от него. Поставила. Потом встала, подошла к окну и распахнула его. В комнату ворвался апрельский воздух, свежий, с запахом земли и прошлогодней листвы.
— Марина, — снова сказал Андрей, уже другим тоном. Чуть более напряжённым.
Она взяла конверт со стола. Подержала в руках. Он был плотный, дорогой, документы внутри шелестели. Она представила, как много труда вложено в эти бумаги: встречи с юристом, обсуждения, подписи, формулировки. Всё заранее, всё аккуратно.
И она разорвала его пополам.
Не с размаху, не в злости. Спокойно, методично, как рвут ненужные чеки. Потом ещё раз. Потом ещё. Кусочки бумаги упали на праздничную скатерть, рядом с блюдом остывших канапе и поникшими стеблями белых роз.
— Ты что делаешь, — сказал Андрей, и это уже не было вопросом.
— То, что хочу, — ответила Марина. — Впервые за долгое время.
— Это официальные документы.
— Я знаю, что это такое. — Она повернулась к нему. — У меня будет своя копия. У меня будет свой юрист. И я возьму деньгами, не имуществом. Квартиру продать несложно, я найду покупателя.
— Марина, не надо делать глупостей.
— Какой глупости? Ты только что предложил мне раздел имущества за праздничным столом. На моём дне рождения. При гостях. И при этом ты говоришь мне не делать глупостей.
Коллег уже почти не было. Светлана с мужем ушли последними из посторонних, тихо, почти незаметно. Остались Таня, Оля, Валентина Ильинична и Андрей. И Марина в синем платье с жемчугом.
— Я думаю, вам всем лучше уйти, — сказала Марина.
— Марина, — начала Валентина Ильинична, — сейчас не время для…
— Валентина Ильинична. — Марина подошла к полке, взяла икону, подошла к свекрови и вложила ей в руки. — Спасибо за подарок. Но мне кажется, вашему сыну она нужнее.
Валентина Ильинична посмотрела на икону, потом на Марину. Что-то в её лице дрогнуло. Совсем чуть-чуть, едва заметно.
— Ты делаешь ошибку, — сказала она.
— Возможно, — согласилась Марина. — Но это моя ошибка.
— Андрей, скажи ей, — вмешалась Оля. Она стояла у стола, нервно вертя в руках салфетку. — Марина, ну ты пойми, он же не специально именно сейчас, просто так получилось, это всё можно решить спокойно, зачем вот так…
— Оля, — сказала Марина очень тихо, — ты знала.
Оля замолчала.
— Ты знала, — повторила Марина, уже не спрашивая. — Поэтому ты пришла первой. Поэтому вы с Валентиной Ильиничной шептались на кухне. Поэтому «принять удар с достоинством» было готово заранее.
— Марин, я…
— Уходи, пожалуйста.
— Но…
— Пожалуйста.
Оля взяла сумку. Потом опустила. Потом снова взяла.
— Ты позвонишь мне? — спросила она у двери.
— Не знаю, — честно ответила Марина.
Андрей ещё немного постоял у стола. Он смотрел на неё с тем выражением, которое трудно описать: не вина, не жалость, что-то среднее. Как будто он ждал, что она скажет ещё что-то, что поставит точку, что сделает всё правильным или хотя бы понятным.
Она ничего не сказала.
— Я зайду за вещами на следующей неделе, — произнёс он наконец.
— Позвони заранее.
Он кивнул. Валентина Ильинична встала, взяла икону, своё пальто с вешалки. У двери она обернулась.
— Мариночка, — сказала она, и в этом слове было что-то неожиданное. Почти живое. — Ты не такая бессердечная, как хочешь казаться.
Марина не ответила.
Таня осталась.
Она сидела на диване, поджав ноги, держала в руках бокал и молчала. Когда дверь за всеми закрылась, она посмотрела на Марину долго и внимательно.
— Ты в порядке? — спросила она наконец.
— Странный вопрос, — сказала Марина.
— Согласна. Но я всё равно спрашиваю.
Марина прошлась по гостиной. Оглядела стол с недоеденными закусками, опустевшие бокалы, рваные кусочки конверта на скатерти, поникшие белые розы в вазе. Апрельский воздух из открытого окна тихо шевелил краешек скатерти.
— Тань, — сказала она.
— Что?
— Иди домой.
Таня помолчала.
— Марина, я не уйду, пока…
— Иди домой. К детям, к Серёже. — Марина подошла к ней и обняла коротко, крепко. — Я позвоню завтра.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Марина, если тебе…
— Тань. Иди.
Таня встала. Взяла пальто. Посмотрела ещё раз.
— Ты знаешь, где я, — сказала она. — В любое время. В три ночи, в пять утра. Позвони.
— Знаю.
— И ещё одно. — Таня уже стояла в дверях. — Тот натюрморт с гранатом. Я его помню так же, как ты.
Дверь закрылась.
Марина осталась одна.
Она стояла посреди своей гостиной, в синем платье, в жемчуге, среди остатков праздника. Город за окном светился и жил, и машины где-то внизу ехали по своим делам, и никому в этом городе не было никакого дела до того, что здесь, на восьмом этаже, только что тихо, без грохота и надрыва, что-то закончилось. Пятнадцать лет. Бежевые стены. Правильная помада.
Она подошла к зеркалу в прихожей, к тому самому, в котором утром не узнала себя. Посмотрела. Жемчуг поблёскивал. Укладка держалась, хотя один локон всё-таки выбился. Помада за вечер стёрлась наполовину.
Она сняла жемчуг. Не аккуратно, не медленно, просто расстегнула замок и сняла, и положила на полку. Три нити. Девятнадцать лет оттенков бежевого. Пятнадцать лет кто-то решал за неё, какой цвет вульгарный, а какой создаёт ощущение пространства.
Потом она взяла помаду, которая лежала тут же, в маленькой вазочке для мелочей. Посмотрела на неё. «Натуральный нюд», написано было на корпусе мелким шрифтом. Она поставила её обратно.
В ванной она нашла то, что искала: старый карандаш для губ, ярко-красный, почти целый, который она купила года три назад и ни разу не использовала, потому что Андрей сказал. Она открыла его, провела по губам, посмотрела на себя в зеркало и вдруг, не специально, большим пальцем размазала эту красную полосу по щеке. Не красиво, не по-художески. Просто так, без умысла.
Получилось что-то живое.
Она посмотрела на это и не улыбнулась, и не расстроилась. Просто посмотрела. Потом умыла лицо начисто, насухо вытерлась полотенцем. В зеркало смотрела уже другая женщина: без помады, без жемчуга, с чуть покрасневшими от холодной воды щеками. Эту женщину Марина тоже не очень хорошо знала. Но это уже было интереснее.
Она вернулась в гостиную, прошла мимо стола с остатками праздника. Из белых роз одна упала на скатерть. Другие стояли, опустив головы. Она взяла одну розу, открыла окно пошире, выкинула её в апрельский воздух и посмотрела вниз. Она не увидела, куда она упала: слишком темно.
— Похороны отменяются, — сказала она тихо, сама для себя.
Потом пошла в кладовку.
Холст стоял там, где всегда стоял, за большим чемоданом, завёрнутый в старую белую простыню. Она достала его, перенесла в гостиную, прислонила к стене. Под простынёй холст оказался целым, без пятен плесени, без следов времени. Лён держал форму. Грунтовка немного пожелтела по краям, но это было даже хорошо, это было честно.
В той же кладовке нашлись краски. Несколько тюбиков она купила года три назад, в один из тех дней, когда что-то накатывало и она заходила в художественный магазин просто так, погреться, потрогать кисти руками. Часть тюбиков засохла, это она поняла сразу. Но несколько держались: охра, белила, умбра. И один тюбик ярко-красного, кадмий, плотный, живой, он поддался первым.
Мольберта не было. Она поставила холст прямо на пол, опёрла о стену, присела перед ним на корточки. Рядом положила кисти, которые нашла там же, в кладовке, в старой жестяной банке. Кисти тоже живые, только нужно немного размочить.
Она не думала о том, что будет рисовать. Она просто выдавила на крышку от банки немного красного, взяла самую большую кисть, обмакнула и провела по холсту. Широкий, неровный мазок, ярко-красный по жёлто-белому грунту. Она посмотрела на него. Потом ещё один мазок. Потом другой, под углом. Это было похоже на начало пожара, но она не думала о пожаре. Она думала о том, что в живописи не бывает «вульгарно». В живописи бывает только живое или неживое.
За окном город всё ещё горел огнями. Где-то далеко, в той стороне, где набережная, слышался звук праздника, чужого, незнакомого. Марина рисовала.
Она не рисовала закат. Закаты рисуют тогда, когда хотят красоту, которая уходит. Она рисовала рассвет: не тихий, не пастельный, не такой, какой бывает на открытках с надписью «после сорока жизнь только начинается». Дерзкий рассвет, резкий, с грубыми краями, с красным, которое режет темноту не постепенно, а сразу, как будто темнота была просто холстом, который ждал.
Краска ложилась неровно, потому что кисти после долгого хранения работали не так, как надо, и потому что руки немного не слушались, не помнили ещё, как это делается. Это раздражало и одновременно было единственным по-настоящему живым ощущением за весь этот длинный день.
Телефон лежал на диване и молчал. Потом завибрировал. Потом ещё раз. Она не посмотрела. Наверное, Таня. Может быть, Оля. Может быть, Андрей, хотя вряд ли, Андрей был аккуратным человеком и звонить в первый же вечер не стал бы, это не в его стиле.
Она добавила на холст охру. Потом белила, потому что рассвет это не только красный, в нём есть белое, слепящее, такое, что больно смотреть. Есть что-то, что не даёт отвести взгляд не потому, что красиво, а потому что настоящее.
Как понять себя после сорока. Она вспомнила статью с таким заголовком, которую читала в каком-то журнале прошлой зимой. В статье были советы: медитируй, веди дневник, найди хобби, не бойся перемен. Всё это была правда, и всё это было совершенно бесполезно, потому что понять себя через советы нельзя. Можно только через что-то такое: взять кисть, выдавить красный и посмотреть, что получится.
Время шло. Марина не знала сколько. Спина начала ныть от неудобной позы, она пересела, потом встала, переставила холст повыше, прислонила к дивану. Так лучше. Потом снова добавила красного, другим движением, более резким. Холст жил. Это был самый точный способ описать то, что происходило: холст просто жил, и она жила вместе с ним, и это было совсем не то, что она чувствовала утром, когда смотрела в зеркало на безупречную женщину с жемчугом.
Один из кусочков разорванного конверта слетел со стола и лежал на полу. Она посмотрела на него. «Нотариально заверено» было написано на обрывке. Она наступила на него, когда встала, чтобы взять другую кисть, и больше не думала об этом.
В какой-то момент она поняла, что плачет. Не громко, не по-театральному. Просто текли слёзы, и она не вытирала их, потому что руки были в краске. Она не знала, из-за чего точно. Из-за пятнадцати лет, которые прошли так, как прошли? Из-за жемчуга? Из-за того, что Оля знала? Из-за натюрморта с гранатом, который она написала в двадцать два года и который видела сейчас так же ясно, как тогда: тёплое, тяжёлое, лопнувшее, с зёрнами цвета живой крови?
Или просто из-за того, что рисовала снова, и это было больно, как бывает больно, когда долго сидишь в неподвижности, а потом начинаешь двигаться?
Она не знала. Это было неважно.
Телефон завибрировал снова. Потом замолчал. Потом пришло сообщение, потом ещё одно. Марина не смотрела.
За окном начинало светать. Она не заметила, как прошла ночь. Апрельский воздух в открытое окно стал холоднее, острее. Из парка доносился запах почки, земли, чего-то начинающегося. Марина встала, подошла к окну, посмотрела на город. Небо на востоке было тёмно-розовым с синеватыми краями. Ещё не рассвет, но уже не ночь. Что-то между.
Она обернулась и посмотрела на холст.
То, что там было, ещё нельзя было назвать картиной. Это был только начаток, первый слой, сырой и неровный. Много красного, немного охры, белые пятна. Похоже на что-то, что ещё не знает, чем станет. Именно это ей сейчас и нравилось.
На столе остался один чистый бокал, который она не успела убрать. Она налила в него немного воды из графина, выпила, поставила. Посмотрела на остатки праздника: поникшие цветы, смятые салфетки, несколько тарелок с недоеденной едой. Завтра надо будет всё убрать. Сегодня не надо.
Она прошла в спальню, легла на свою сторону кровати, не раздеваясь, только сняла туфли. Руки были в следах краски. Потолок был, как всегда, белым.
Думать было странно. Не тяжело, а именно странно, как думаешь, когда происходит что-то очень большое, но ты ещё не понял всех его размеров. Завтра нужно будет позвонить юристу. Надо узнать про оценку квартиры. Надо позвонить Тане. Про работу: у неё была работа, бухгалтер в небольшой компании, которая платила неплохо, но Марина никогда не думала о ней как о чём-то главном. Просто работа. Хватит, чтобы снять что-нибудь своё, пока идёт продажа квартиры.
Художественный магазин на Садовой. Она вдруг вспомнила его. Небольшой, с деревянными полками, с запахом льняного масла и скипидара, с хозяином, пожилым мужчиной в очках, который всегда помнил, что именно она покупала в прошлый раз. Она не была там два года. Или три.
Свобода после развода. Она прочитала это словосочетание однажды в заголовке какой-то статьи и тогда подумала: «Какая пошлость». Сейчас думала иначе. Не о свободе как о чём-то лёгком и радостном. О свободе как о большом, холодном, незнакомом пространстве, в котором ты стоишь и ещё не знаешь, что с ним делать. Это не страшно и не весело. Это просто очень много места.
Телефон снова завибрировал. Она взяла его наконец. Таня: «Ты там? Напиши хоть что-нибудь.» Потом ещё одно: «Пожалуйста.» Потом: «Я всю ночь не сплю.»
Марина написала: «Я рисовала. Всё нормально. Ложись спать.»
Через минуту пришло: «Правда рисовала?»
«Правда.»
Долгая пауза. Потом: «Ну слава богу.»
Марина улыбнулась. Положила телефон. Закрыла глаза.
Через несколько минут поняла, что не может заснуть. Встала, вернулась в гостиную, снова посмотрела на холст. При свете раннего утра, сероватом, мягком, он выглядел иначе, чем ночью. Менее яростно. Более честно.
Она присела перед ним на корточки, как сидят перед чем-то, в чём хотят разобраться, не торопясь.
Мечта стать художницей. Она когда-то так говорила про себя, в двадцать лет, и это звучало как что-то большое и немного наивное, потому что в двадцать лет всё звучит так. Сейчас ей было сорок. И слово «мечта» уже не казалось правильным. Мечта это то, что где-то там, далеко, красивое и невозможное. А холст прямо перед ней, и краска на нём сохла, и это было просто то, что есть.
Не мечта. Просто то, что есть.
Она протянула руку и тронула кончиком пальца одно из красных пятен. Краска уже подсыхала, но ещё не совсем, и немного размазалась. Марина посмотрела на красный след на пальце. Потом встала.
Кухня пахла остатками праздника. Она включила чайник, достала чашку. Пока закипала вода, стояла у окна и смотрела, как рассветает. По-настоящему рассветало: небо меняло цвет с розово-тёмного на что-то живое, и парк внизу выходил из темноты, и деревья стояли с молодыми листочками, апрельскими, клейкими, совершенно не бежевыми.
Зелёными. Ярко, беспардонно, безо всякого ощущения пространства.
Она сделала чай и унесла его в гостиную. Снова поставила холст, на этот раз к другой стене, чтобы свет падал по-другому. Взяла кисть. Она думала о квартире на Садовой, которую видела однажды в объявлении: небольшая, с высокими потолками, с окном на запад. Дорогая, но не невозможная, если считать свою долю от продажи этой. Там можно было бы поставить мольберт у окна. Там стены можно было выкрасить в любой цвет. Там не было бы ни одного оттенка бежевого, если только она сама не захочет.
Предательство мужа. Как начать жизнь заново. Она снова вспомнила заголовки статей и подумала, что все эти слова не про неё. Точнее, про неё, но не так, как написано. Потому что предательство это когда тебя кто-то предаёт, а она думала сейчас не об Андрее. Она думала о той девочке с красками в сумке, которую она сама куда-то дела двадцать лет назад, завернула в простыню и поставила в кладовку.
Вот это предательство.
Кисть скользнула по холсту. Охра поверх красного. Потом снова красный, уже другим движением. Рассвет рос.
Неизвестно было многое. Как пройдёт продажа квартиры. Что скажет Оля, когда позвонит снова, а она позвонит, потому что Оля всегда звонит, даже когда не надо. Захочет ли Марина с ней разговаривать и что из этого выйдет. Позвонит ли Валентина Ильинична, которая сказала «ты не такая бессердечная, как хочешь казаться», и что это вообще значило. Как сложится жизнь Андрея с молодой женщиной и важно ли это ей.
Неизвестным было и то, что выйдет из этого холста. Картина это или просто упражнение. Хватит ли у неё сил делать это не раз, а снова и снова, и найдётся ли в новой жизни место для мольберта и для художественного магазина на Садовой.
Психологический рассказ про женщину на рубеже. История про день рождения, который всё переменил. Развод после сорока. Она могла бы написать такой заголовок, если бы писала про себя как про чужую. Но она не была чужой.
За окном совсем рассвело. Солнце ещё не встало, но уже было ясно, что встанет. Парк внизу был зелёным и немного мокрым после ночи. Марина рисовала.
На холсте рос рассвет.
Не тихий. Не пастельный. Не бежевый.













