Друг умолял подержать собаку 2 недели, Антон согласился: такого подвоха он не ожидал

Антон Ильич Громов слыл в Сосновке человеком основательным, даже, как говорили бабы у колодца, «занудным до невозможности». Было ему сорок семь лет, работал он электриком в поселковой котельной, жил один в доме, доставшемся от родителей, и порядок у него был такой, что заезжие из района только крякали.

Дрова в поленнице – полешко к полешку, как в аптеке. Инструмент в сарае – на гвоздиках, по размеру, каждому гвоздику своя дрель, своя ножовка. Грядки вымерены по шнурку, между ними дорожки, посыпанные песком. В доме половики вытрясены, занавески накрахмалены, на кухне банки с крупами подписаны синей шариковой ручкой: «гречка», «пшено», «рис круглый», «рис длинный». Даже удочки у него в сенях висели по ранжиру, от короткой к длинной, как солдаты на построении.

Жениться Антон Ильич так и не собрался. По молодости была у него невеста, Люба, да уехала в Ярославль учиться и там осталась, вышла за какого-то инженера. Антон погоревал год и решил, что так даже лучше.

– Баба в доме – это что? – объяснял он мужикам в гараже. – Это ж беспорядок. Она тебе тапки передвинет, банки переставит, в шкафу всё перепутает. А я люблю, чтоб где положил, там и взял.

Друг умолял подержать собаку 2 недели, Антон согласился: такого подвоха он не ожидал

Животных у Антона тоже не водилось. Ни кошки, ни курицы, ни, упаси Господи, собаки.

– От собаки одна шерсть да грязь, – говорил он. – Лает, копает, жрёт. Нет уж. Мне и так хорошо.

Дело было в том, что в детстве, лет в семь, Антона цапнул за ногу соседский кобель Полкан, огромный, чёрный, со злыми жёлтыми глазами. Шрам остался до сих пор, на икре, белый, как молния. И с тех пор к собакам Антон относился как к погоде: терпел, но без радости.

И вот этого-то человека и выбрал Гошка Пряхин.

Гошка Пряхин был Антону другом с первого класса. Сидели за одной партой, вместе бегали на Волгу, вместе курили за школой первые сигареты, вместе служили, пусть и в разных частях. Потом жизнь разнесла: Антон остался в Сосновке, а Гошка женился на Зинаиде из соседней Горелки и перебрался к ней.

Гошка был полной противоположностью Антону. Суетливый, весёлый, безалаберный, с вечно растрёпанной рыжей шевелюрой и такими же рыжими веснушками, которые у него не сошли и к сорока семи. Всё у него валилось из рук, всё он забывал, всё начинал и бросал. Но сердце у Гошки было золотое. Последнюю рубаху отдаст, последний рубль. Кошек бездомных подбирал, птиц с перебитыми крыльями выхаживал. Жена Зинаида, баба крупная, горластая и практичная, за это его пилила с утра до ночи.

– Ты, Пряхин, не мужик, а богадельня! – кричала она на всю Горелку. – Опять какую-то тварь притащил?! Корми её сам!

И Гошка кормил.

В середине мая, в субботу, рано утром, когда Антон Ильич как раз подвязывал помидорную рассаду в теплице, у его калитки затарахтел старенький Гошкин «москвич». Антон выглянул и обомлел.

Из «москвича» вылез Гошка, а следом за ним, с заднего сиденья, с трудом протиснулась собака. Нет, не собака. Целый медведь. Огромная, лохматая, серо-палевая, с широченной башкой, с маленькими медвежьими ушками и с таким брюхом, что оно почти волочилось по земле.

– Тоха! – радостно заорал Гошка. – Здорово, брат! Выручай!

Антон Ильич медленно вытер руки о тряпку и вышел из теплицы.

– Это что? – спросил он, глядя на медведя.

– Это Дуся, – сказал Гошка, сияя. – Знакомься. Дуся, это Антон. Антон, это Дуся.

Дуся села на песчаную дорожку, прямо на Антоновы любовно посыпанные дорожки, вывалила розовый язык размером с банное полотенце и дружелюбно посмотрела на Антона. Хвост её, пушистый, как лисья шуба, мёл песок туда-сюда, туда-сюда, и песок летел во все стороны, на грядки, на рассаду, на Антоновы калоши.

– Гоша, – сказал Антон ровным голосом. – Зачем ты привёз ко мне это животное?

И Гошка начал умолять.

Умолять Гошка умел. Этим талантом он ещё в школе у учительниц пятёрки выпрашивал. Он прижимал руки к груди, делал страдальческие глаза, и голос у него становился жалобный, как у бродячего котёнка.

– Тоха, две недели! Всего две недели! Вот тебе крест! – Он размашисто перекрестился. – Меня на работу берут, в Кострому, на стройку, бригадиром! Деньги хорошие, Тоха, сам знаешь, как у нас с деньгами. Две недели там, потом отпустят, а потом уж я решу. А Зинка к матери в Кинешму уезжает, у тёщи операция на глаза. Дусю девать некуда! Некуда, Тоха! Соседям не оставишь, они её боятся. Сам видишь, какая она.

– Вижу, – мрачно сказал Антон.

– А она добрая! Она мухи не обидит! Она, если хочешь знать, кошек боится! Ты её только покорми да выпусти побегать. Она неприхотливая. Всё ест. Ну, Тоха! Ну, брат! Ну, кого мне ещё просить? Ты у меня один такой, надёжный. Как скала.

– А почему она такая толстая? – подозрительно спросил Антон.

Гошка на секунду замялся. Совсем чуть-чуть, на полсекунды. Но Антон этого не заметил: он в этот момент как раз смотрел, как Дуся, встав, отправилась обнюхивать его клумбу с тюльпанами.

– Так это Зинка её перекармливает! – затараторил Гошка. – Жалеет! Сама-то видишь, какая Зинка, ну и собака под стать. Ты её тут подержишь на диете, так она ещё и похудеет. Спасибо скажу!

– Гоша, я собак не люблю.

– Знаю, брат. Знаю. Потому к тебе и привёз. Ты ж её баловать не будешь! Строгость ей нужна, дисциплина. А ты у нас по дисциплине первый человек. Две недели, Тоха. Не больше. Я тебе её корм привёз, миску, подстилку, всё в багажнике. Ну?

Антон Ильич посмотрел на Дусю. Дуся в это время как раз улеглась на его тюльпаны и довольно вздохнула. Тюльпаны хрустнули.

Потом Антон посмотрел на Гошку. Гошка стоял, прижав руки к груди, рыжий, растрёпанный, такой же, как в третьем классе, когда уговаривал Антона залезть в колхозный сад за яблоками. И как тогда, в третьем классе, Антон почувствовал, что проиграл.

– Две недели, – сказал он. – Ровно четырнадцать дней. И ни часом больше.

– Тоха! – Гошка кинулся ему на шею. – Брат! Век не забуду!

Он в пять минут выгрузил из багажника мешок корма, огромную эмалированную миску, старый клетчатый плед, почему-то связку старых полотенец и газет («Это ей подстилать, она любит», – объяснил он скороговоркой), потрепал Дусю по загривку, поцеловал в нос, сказал ей: «Держись, мать», – прыгнул в «москвич» и укатил, подняв облако пыли.

Антон Ильич остался стоять посреди двора. Дуся вылезла из тюльпанов, подошла к нему, тяжело переваливаясь, и лизнула ему руку. Язык был тёплый, мокрый.

– Ну, – сказал Антон. – Ну, здравствуй, Дуся. Будем, значит, дружить. Только чтоб порядок!

Дуся зевнула во всю пасть. Зубы у неё были как у крокодила.

Было это шестнадцатого мая. Антон Ильич, человек аккуратный, обвёл в календаре тридцатое число красным карандашом.

Порядка не получилось.

В первый же день Дуся перекопала грядку с редиской. Не со зла, а, видимо, просто искала место попрохладнее. Выкопала яму в полметра глубиной, улеглась туда и смотрела на Антона снизу вверх, как из окопа.

– Ты что ж, окаянная, делаешь? – застонал Антон Ильич. – Это ж редиска! Французский завтрак! Я её три недели растил!

Дуся виновато шевельнула хвостом и осталась лежать.

Вечером Антон попытался уложить её спать в сарае. Постелил плед, поставил миску с водой. Дуся легла, посмотрела на него жалобно. Антон закрыл сарай и ушёл в дом. Через десять минут из сарая донёсся вой. Не лай, не скулёж, а самый настоящий вой, протяжный, тоскливый, с переливами, как у волчицы на луну.

Выл весь посёлок. Отозвались собаки на всех улицах. В соседнем доме загорелся свет, распахнулось окно, и оттуда высунулась голова в бигудях.

– Громов! – закричала голова. – Ты что там, волка завёл?! Людям спать надо!

Голова принадлежала Валентине Сергеевне Кравцовой, соседке, ветеринарному фельдшеру из поселковой ветлечебницы. Женщина она была одинокая, вдовая, лет сорока пяти, острая на язык, как бритва, и с Антоном у неё были отношения, как бы помягче сказать, холодные. Потому что десять лет назад Антон пожаловался в сельсовет, что Валентинины куры клюют его клубнику. А Валентина ему в ответ сказала на всю улицу, что клубника у него кислая, как он сам.

– Это не волки, – сказал Антон в темноту. – Это собака. Друга.

– Так сделай, чтоб не выла!

– А как?

– В дом возьми, дурень! – рявкнула Валентина и захлопнула окно.

Антон постоял, почесал затылок. Потом со вздохом пошёл к сараю и выпустил Дусю. Она тут же радостно потрусила за ним в дом, прошла в горницу, огляделась и улеглась прямо посередине, на самом лучшем половике, который ещё мать Антонова ткала. И сразу же захрапела. Громко, раскатисто, с присвистом, как пьяный мужик после бани.

Антон Ильич до утра не спал.

На второй день Дуся сжевала его тапок. На третий – поводок от удочки. На четвёртый улеглась на кровать, пока Антон был на работе, и продавила сетку так, что он потом спал, как в гамаке. Шерсть была везде. На полу, на половиках, на кресле, в чае, в супе, в носу. Антон трижды в день подметал, а шерсть словно из воздуха вырастала заново.

И ела она, эта Дуся, как два мужика после покоса. Мешок корма, привезённый Гошкой, кончился за пять дней. Антон ездил в район за новым, потом стал варить ей кашу, потом покупал у Валентины на ветпункте какие-то витамины, которые та ему продавала с таким видом, будто продаёт змеиный яд.

– А чего она у тебя такая толстая? – спросила однажды Валентина, прищурившись.

– Хозяйка перекармливала, – буркнул Антон. – Друг говорит.

– Ага, – сказала Валентина. – Ага. Перекармливала, значит.

И как-то странно усмехнулась. Антон не понял.

Он позвонил Гошке. Гошка не брал трубку. Позвонил ещё раз. Гошка ответил через два дня, в трубке что-то грохотало, орали какие-то мужики.

– Тоха! Как вы там?! Как моя девочка?!

– Твоя девочка, Гоша, мне полдома разнесла. И жрёт как лошадь. Ни на грамм не худеет. На диете-то.

– Это ничего! – жизнерадостно закричал Гошка. – Это нормально! Потерпи, брат, скоро приеду! Давай, связь плохая!

И отключился.

Но странное дело. К концу первой недели Антон Ильич стал замечать за собой непонятное.

Утром он просыпался не от будильника, а от того, что Дуся клала ему на подушку свою огромную тёплую морду и вздыхала прямо в ухо. И это было, как ни странно, не противно.

Шёл на работу – она провожала его до калитки и смотрела вслед. Возвращался – она уже сидела у калитки и встречала его таким вилянием, что вся её лохматая задняя половина ходила ходуном. Никто и никогда, с самого детства, с тех пор как умерла мать, не встречал Антона Ильича с такой радостью.

Вечерами он сидел на крыльце, чистил рыбу, а Дуся лежала рядом, положив голову ему на ногу, и смотрела на Волгу. Антон стал с ней разговаривать. Сначала ругался, потом рассказывал про котельную, про начальника, про Любу, которая уехала в Ярославль. Дуся слушала, не перебивала, и в самых грустных местах вздыхала.

– Вот, Дуся, – говорил Антон. – Так и живу. Порядок у меня. А кому он нужен, порядок этот? Помру, так никто и не узнает, по ранжиру у меня удочки висели или вразнобой.

Дуся вздыхала.

Однажды, на десятый день, Антон пришёл с работы и увидел, что Дуся не встречает его у калитки. Он вошёл во двор, позвал – тишина. Сердце у Антона Ильича вдруг ёкнуло так, как не ёкало с молодости.

– Дуся! Дуська!

Он обегал двор, огород, сарай, баню. Нашёл её в самом неожиданном месте – под крыльцом, в тёмном, узком лазе, куда раньше залезали только кошки. Как она, такая огромная, туда протиснулась, было непонятно. Дуся лежала на боку, тяжело дышала и рыла под собой землю, будто готовила нору.

– Ты чего, мать? – испугался Антон. – Заболела?

Дуся посмотрела на него странными, мутными, будто нездешними глазами и снова принялась рыть.

Антон вылез из-под крыльца, выпрямился и секунду постоял. Потом, первый раз за десять лет, пошёл к Валентине.

Валентина открыла дверь в халате, с полотенцем на голове. Увидела Антона и подняла брови.

– Громов? Ты? Ко мне? Дом, что ли, горит?

– Валентина Сергеевна, – сказал Антон, и голос у него был чужой. – С собакой что-то. Под крыльцо залезла, роет, дышит тяжело. Может, отравилась чем? Посмотрите, а? Я заплачу.

Валентина помедлила секунду, сняла полотенце, накинула куртку прямо на халат и пошла за ним, не говоря ни слова.

Под крыльцо лезла она сама, ловко, как ящерица. Антон стоял рядом, светил фонариком и переминался с ноги на ногу. Слышно было, как Валентина что-то приговаривает, ласково, вполголоса: «Ну-ну, девочка, ну-ну, хорошая, дай посмотрю…» Потом она вылезла, отряхнула колени и посмотрела на Антона с таким выражением, будто сейчас расхохочется.

– Громов, – сказала она. – Ты когда-нибудь роды принимал?

Антон Ильич открыл рот и закрыл его.

– Какие… роды?

– Обыкновенные. Собачьи. У тебя ж подруга твоя сегодня ночью ощенится. Или завтра к утру, самое позднее. Ей срок пришёл. Она гнездо себе готовит. Ты что ж, не видел, что она брюхатая? С таким-то пузом?

– Так мне ж сказали… Гошка сказал… Перекармливали…

Валентина всё-таки не выдержала и расхохоталась. Смеялась она до слёз, согнувшись, держась за перила, и Антон смотрел на неё, багровея.

– Перекармливали! – выдохнула она. – Ой, не могу! Ой, Громов! Ну ты и… Ой! Да она ж у тебя на последнем сроке! Я ещё неделю назад, как увидела, поняла. Думала, ты знаешь. Ну, думаю, решил Громов на старости лет в собаководы податься. А он, глянь-ка, не знал!

– Почему ж вы мне не сказали?! – взвыл Антон.

– А ты меня спрашивал? – Валентина перестала смеяться и посмотрела на него прямо. – Ты ж со мной десять лет не здороваешься. Из-за клубники своей кислой.

Антон Ильич открыл рот. Закрыл. И вдруг сам почувствовал, как у него в груди что-то щекочет, поднимается к горлу, и тоже рассмеялся. Впервые за много лет. Громко, по-мальчишески.

– Гошка, – сказал он, отсмеявшись. – Ну Гошка, ну рыжий! Ну подлец! «Две недели, Тоха! Крест тебе!» Вот он какой, подвох-то! Полотенца привёз! Газеты! Подстилать, говорит, любит!

– Ну, раз подстилать любит, – сказала Валентина деловито, – давай неси. Кипяти воду. Ножницы прокипяти. Нитки. Лампу настольную сюда, под крыльцо, провод длинный есть? Да не стой ты столбом, Громов! Роды ждать не будут!

Ночь была длинная.

Дусю кое-как, вдвоём, уговорами и колбасой, выманили из-под крыльца и перевели в сени, где Антон спешно постелил старые одеяла, Гошкины полотенца и газеты. Дуся улеглась, тяжело дыша, и посмотрела на Антона такими глазами, что у него перехватило горло.

– Не бойся, мать, – сказал он, садясь рядом на пол и положив ей руку на голову. – Я тут. Никуда не денусь.

Первый щенок появился около полуночи. Мокрый, тёмный, слепой, крохотный комочек, пищащий, как мышь. Дуся тут же принялась его вылизывать, деловито, умело, будто всю жизнь только этим и занималась.

– Один, – сказала Валентина.

Антон смотрел на щенка и не мог отвести глаз. Он, сорокасемилетний мужик, повидавший в жизни всякое, никогда не видел, как рождается жизнь. Вот не было – и вот есть. Пищит. Тычется носом. Ищет мать.

– Второй, – сказала Валентина через полчаса.

Потом третий. Четвёртый. Пятый.

– Сколько ж их там? – ужаснулся Антон где-то к двум часам ночи.

– А кто ж её знает, – пожала плечами Валентина. – Такая большая, может и десять быть.

Антон схватился за голову.

К трём часам щенков было шесть. Дуся устала, дышала тяжело, но держалась. Антон кипятил воду, менял газеты, держал фонарь, подавал Валентине то ножницы, то полотенце. Валентина командовала, как хирург в операционной: коротко, точно, без лишних слов. И Антон смотрел на неё, на её быстрые, умелые руки, на прядь волос, выбившуюся из-под косынки, на сосредоточенное лицо, и думал: «Надо же. Десять лет живу рядом и не видел».

Седьмой щенок родился в половине пятого, когда за окном уже начало сереть. Маленький, меньше всех, почти вдвое. И не пищал.

Дуся лизнула его раз, другой и отвернулась. Устало положила голову на лапы.

– Не дышит, – тихо сказала Валентина.

Антон смотрел на крохотное тельце, неподвижное, мокрое, похожее на варежку, которую кто-то уронил в лужу.

– Сделай что-нибудь, – сказал он хрипло. – Валя. Сделай что-нибудь.

Она не ответила. Схватила щенка в полотенце и стала растирать, сильно, почти грубо, против шерсти. Потом взяла его в ладони, прижала голову к пальцам и резко встряхнула, сверху вниз, как встряхивают градусник. Потом ещё раз. Потом приникла губами к крохотной мордочке и осторожно дунула.

Прошла секунда. Две. Десять.

Антон сидел на полу и не дышал сам. Он вдруг понял, что молится. Про себя, неумело, как молилась когда-то его мать: «Господи, ну ты ж видишь. Ну маленький совсем. Ну дай ему».

Валентина опять растёрла, опять встряхнула. И вдруг щенок дёрнулся у неё в руках. Раскрыл розовый рот и запищал. Тоненько, жалобно, но запищал.

Валентина выдохнула. Руки у неё дрожали.

– Живой, – сказала она. – Живой, паршивец.

Она положила щенка к Дусиному животу. Дуся подняла голову, понюхала малыша и принялась его вылизывать, так же старательно, как остальных. И щенок, попискивая, пополз к соску.

Антон Ильич вдруг обнаружил, что у него мокрое лицо. Он вытер его рукавом и сказал, глядя в сторону:

– Ну вот. Ну вот и хорошо.

Валентина посмотрела на него, на его мокрые глаза, на руки, испачканные в крови и в собачьей шерсти, и ничего не сказала. Только тихонько положила ему ладонь на плечо.

Они сидели так в сенях, на полу, среди газет, полотенец и одеял, а за окном вставало солнце, и на Волге кричали чайки, и Дуся лежала посреди этого беспорядка, окружённая семью мокрыми комочками, счастливая и усталая.

– Чаю хочешь? – спросил Антон.

– Хочу, – сказала Валентина.

Они пили чай на кухне, где банки с крупами были подписаны синей ручкой. Валентина посмотрела на надписи и фыркнула:

– «Рис круглый», «рис длинный». Ну ты, Громов, даёшь.

– А что, – обиделся Антон. – Удобно.

– Удобно, – согласилась Валентина. И вдруг улыбнулась. Хорошо улыбнулась, тепло, совсем не так, как улыбалась десять лет. – А клубника у тебя, Антон, не кислая. Это я со зла тогда сказала. Хорошая клубника.

Следующие четыре дня прошли для Антона Ильича как в тумане.

Щенки пищали. Щенки ели. Щенки ползали по сеням, как тараканы, расползались во все углы, и каждого надо было найти, взять, вернуть к матери. Дуся ела за троих, и Антон варил ей кашу с мясом в большом ведре. Шерсть, газеты, мокрые пятна – всё это перестало его волновать. Порядок у Антона Ильича закончился в ту ночь, и почему-то он не очень переживал.

Валентина заходила по два раза в день. Утром перед работой, вечером после. Смотрела щенков, взвешивала их на кухонных весах, записывала в тетрадку. А потом оставалась пить чай. И разговаривали они подолгу, до темноты, про всё на свете. Как будто наверстывали десять лет молчания.

Маленького, последнего, того, что не дышал, Антон назвал Подвохом.

– Ты что, с ума сошёл? – смеялась Валентина. – Кто ж так собаку зовёт?

– А как ещё? – серьёзно сказал Антон. – Гошка мне подвох устроил, вот он подвох и есть. В память.

Подвох рос медленнее всех, был слабее, его всё время отталкивали от соска более сильные братья и сёстры. Антон подкладывал его к матери отдельно, следил, чтоб наелся. Подвох был тёмненький, с белым пятном на груди, с забавной мордочкой, сморщенной, как у старичка. И когда Антон брал его на руки, Подвох затихал и утыкался ему носом в ладонь.

Гошка позвонил на двенадцатый день.

– Тоха! – закричал он. – Как вы там?

Антон помолчал, потом сказал медленно, со значением:

– Хорошо, Гоша. Нас тут восемь теперь.

В трубке повисла тишина. Долгая. Потом Гошка заговорил виноватым голосом, уже без прежней бодрости:

– Тоха… Я приеду. Послезавтра приеду. Я тебе всё объясню. Только ты не злись, а? Я сам тебе всё расскажу.

– Приезжай, – сказал Антон. – Жду. С нетерпением.

Гошка приехал тридцатого мая, ровно в срок, как обещал. Минута в минуту. Антон и не ожидал от него такой точности.

Приехал не один. С заднего сиденья «москвича» тяжело выбралась Зинаида, крупная, румяная, в цветастом платье, с большой хозяйственной сумкой. Встала у калитки, скрестив руки на груди, и молчала. Гошка стоял рядом, съёжившись, и мял в руках кепку. Рыжий чуб его висел понуро.

Антон вышел на крыльцо. За ним, переваливаясь, вышла Дуся. Она увидела Гошку, радостно гавкнула, подбежала к нему, облизала. Потом, не оглядываясь, вернулась к Антону и села у его ноги.

Гошка посмотрел на это и вздохнул.

– Ну, рассказывай, – сказал Антон.

Гошка поднял глаза на Антона. Глаза были виноватые, но упрямые.

– Тоха, ты пойми. Дуська загуляла ещё зимой. С каким-то кобелём с лесопилки. Зинка как узнала, что щенки будут, сказала: «В ведре утоплю. Всех. Мне тут псарни не надо. И Дуську свою на цепь посажу, в будку, раз такая гулёна». А я… – Голос у Гошки дрогнул. – Не могу я, Тоха. Не могу щенков топить. Не могу. Меня с детства от этого трясёт. А Зинке перечить тоже не могу, ты ж её знаешь. Съест.

– Это я-то съем? – возмутилась Зинаида.

– Съешь, – уверенно сказал Гошка. – И вот я думал-думал. Куда мне Дуську девать? Кому довериться? Чтоб не выгнали, чтоб щенков не утопили, чтоб всё по-человечески. И понял, что никому, кроме тебя. Ты ж, Тоха, только с виду такой. «Порядок», «не люблю собак». А я-то знаю. Я-то помню, как ты в пятом классе воробья с перебитым крылом в шапке носил, выхаживал. Как ты мне свою куртку отдал, когда я в прорубь провалился. Ты, Тоха, самый добрый человек из всех, кого я знаю.

Антон Ильич молчал. Смотрел на Гошку, на его рыжий понурый чуб, на веснушки. И вдруг вспомнил и воробья в шапке, и куртку, и прорубь. Он и сам давно забыл. А Гошка, выходит, помнил.

– А сказать мне прямо ты не мог? – спросил он наконец.

– А ты бы взял? – прищурился Гошка. – Если б я тебе сказал: «Тоха, возьми беременную собаку, она у тебя ощенится, а щенков потом раздашь»? Ты бы взял?

Антон подумал. Честно подумал.

– Нет, – сказал он. – Не взял бы.

– Вот! – Гошка развёл руками. – Вот потому и подвох.

Помолчали. Потом Зинаида кашлянула, развернула свою сумку и достала оттуда что-то завёрнутое в полотенце.

– Пироги это, – сказала она сурово. – С капустой и с яйцом. Тебе, Антон. За беспокойство. И… это. Щенков-то покажи. Посмотреть хочу. Я ж их не видела.

Антон провёл их в сени. Щенки спали кучей, тёплым пушистым клубком, у материнского бока. Зинаида долго смотрела на них, и Антон с удивлением увидел, как её суровое, красное лицо смягчается, распускается, как тесто в тепле.

– Ишь, – сказала она. – Какие… Мягонькие…

Она нагнулась и осторожно, толстым пальцем, погладила одного щенка по спинке. Щенок сонно пискнул.

– Ладно, – сказала Зинаида, выпрямляясь. – Ладно, Пряхин. Твоя взяла. Одного я себе возьму. Вон того, рыженького. На тебя похож. Такой же бестолковый будет.

Гошка просиял, как солнце.

– Зиночка!

– Молчи уж, – отмахнулась она. – А то передумаю.

Потом они долго сидели на кухне, пили чай, ели Зинаидины пироги. Пришла Валентина, принесла тетрадку с весом щенков. Зинаида посмотрела на неё, на Антона, на то, как Валентина запросто хозяйничает на его кухне, берёт с полки банку «рис круглый», и многозначительно приподняла бровь. Гошка открыл было рот, но Зинаида пнула его под столом.

Под вечер стали решать, что делать дальше.

– Дуську я заберу, – сказал Гошка, но как-то неуверенно. – Когда щенки подрастут. Недели через три. Раздадим их по хорошим людям, и заберу.

Дуся в это время лежала у ног Антона, положив морду ему на тапочку. На новую тапочку, потому что старые она давно сжевала.

– Гоша, – сказал Антон медленно. – Гоша, а может…

Он запнулся. Гошка смотрел на него с надеждой.

– Может, оставишь её мне? – сказал Антон и сам удивился, что это говорит. – Она ж у тебя всё равно на цепь пойдёт. Зинка не даст ей в доме жить. А у меня… У меня она в доме живёт. На половике. На кровати уже спала. Сетку, правда, продавила… Ну так я новую куплю.

Гошка посмотрел на Дусю. Потом на Антона. Потом опять на Дусю. Помолчал.

– Она ж тебя выбрала, Тоха, – сказал он наконец. – Ладно. Бери. Только я в гости буду ездить. К ней.

– Езди, – сказал Антон.

– И к щенкам.

– Езди.

– И на рыбалку.

– Гоша, – вздохнул Антон. – Езди, куда хочешь.

Гошка вскочил, обнял его через стол, опрокинув чашку. Чай разлился по клеёнке, и Антон впервые в жизни не бросился его немедленно вытирать.

Щенков раздали в июне.

Оказалось, в Сосновке и окрестностях полным-полно людей, которым позарез нужна собака. Рыженького забрала Зинаида и назвала Пряником. Двух взял лесник Фёдор с кордона, для охраны. Одного – бабка Шура с Заречной улицы, у которой по весне помер старый пёс.

Одного увезла в Ярославль, между прочим, та самая Люба, бывшая Антонова невеста, которая приехала хоронить тётку и случайно зашла на огонёк. Постояла, посмотрела на Антона, на Валентину, на Дусю с щенками, покачала головой и сказала с какой-то грустной улыбкой:

– А ты изменился, Тоша. Помягчел.

– Жизнь заставила, – ответил Антон.

Ещё одного забрала сама Валентина. Для ветпункта, сказала. Чтоб был.

А последнего, Подвоха, Антон никому не отдал.

– Этот мой, – сказал он твёрдо. – Я за него молился.

Подвох так и остался маленьким, в мать не пошёл. Тёмный, с белым пятном на груди, сморщенной стариковской мордочкой и такой пронырливостью, что Антону оставалось только руками разводить. Подвох прятал его носки, таскал из сарая инструмент, закапывал в огороде ключи и однажды перевернул все банки с крупой, так что «рис круглый» смешался с «рисом длинным» и с «гречкой» в одну кашу.

Антон Ильич посмотрел на это, почесал в затылке и сказал:

– А и ладно. Всё одно в живот.

Подписанные банки он с тех пор так и не восстанавливал.

В августе, в самую звездопадную ночь, Антон сидел на крыльце. Рядом, положив ему голову на колени, лежала Дуся. У ног возился Подвох, пытаясь стянуть с Антона шлёпанец. А рядом с Антоном, на той же ступеньке, сидела Валентина, накинув на плечи его старую рабочую куртку.

Над Волгой чертили небо падающие звёзды, одна за другой, как искры от костра.

– Загадывай, – сказала Валентина.

– Чего загадывать-то? – пожал плечами Антон. – У меня вроде всё есть.

– Ну, мало ли, – сказала она. – Порядок, например. Чтоб в доме как раньше, по ранжиру.

Антон посмотрел на Дусю. На Подвоха, который в этот момент как раз стащил шлёпанец и довольно рычал, треплет его, как добычу. На продавленную Дусей ступеньку крыльца, которую он всё собирался починить, да руки не доходили. На Валентину, на её профиль в лунном свете, на прядь волос, выбившуюся из-под косынки.

– Нет, – сказал он. – Не надо мне порядка. Надоел он мне.

Валентина засмеялась и положила ему голову на плечо.

А на следующее утро позвонил Гошка.

– Тоха! – заорал он. – Слушай, брат! Выручай! Тут у Кольки Лаптева коза объявилась, бодливая, девать некуда, а он в город на месяц уезжает! Возьмёшь на две недели? Вот тебе крест, только две!

Антон Ильич помолчал. Посмотрел в окно, где Дуся с Подвохом гоняли по огороду кота Валентины, давно перебравшегося к ним жить. Потом спросил очень серьёзно:

– Гоша. А коза не беременная?

В трубке повисло долгое, виноватое молчание.

– Гоша!

Антон Ильич положил трубку на стол, прислонился лбом к оконному стеклу и долго смеялся. Так, что Валентина прибежала из огорода спросить, что случилось.

– Козу, – сказал он, вытирая слёзы. – Козу нам везут, Валя. Возможно, с подвохом.

И пошёл в сарай освобождать место.

Источник

Оцініть цю статтю
( Пока оценок нет )
Поділитися з друзями
Журнал ГЛАМУРНО
Добавить комментарий