Октябрь в тот год выдался мокрый, злой, как некормленая собака. Дождь сыпал третью неделю кряду, и Люба Коршунова ходила в резиновых сапогах даже по конторке.
Приют стоял на отшибе райцентра, за бывшей нефтебазой: три вольера, два барака да сторожка с печкой-буржуйкой.
В тот вечер она как раз сидела в сторожке, пила чай из щербатой кружки и считала, сколько корма осталось до пятницы. Выходило – до среды.
Тут в дверь и постучали.
Стучали несмело, будто извиняясь. Люба глянула в окно – у калитки топталась пожилая женщина в сером пальто, в клетчатом платке, с большой пластиковой переноской в руках. Переноска была тяжёлая, женщину от неё кренило набок, как лодку от волны.
– Открыто! – крикнула Люба. – Заходите, чего мокнуть-то!
Женщина вошла, поставила переноску на пол, выпрямилась и стала развязывать платок. Руки у неё дрожали, узел не поддавался. Люба сразу приметила: руки рабочие, крупные, с набухшими суставами, в земле под ногтями, – деревенские руки.
– Вы, что ль, будете Любовь Андреевна? – спросила женщина.
– Я, я. Можно просто Люба. Садитесь, вон табуретку берите.
Женщина села. Переноска у её ног зашевелилась, и оттуда раздалось такое утробное, басовитое «мр-р-рау», что Люба даже чашку отставила.
– Ого. Это у вас кто там? Рысь?
– Тимофей, – сказала женщина. – Кот мой. Тимоха.
И вдруг лицо у неё сморщилось, поплыло, как мокрая бумага, и она заплакала – не тонко, не по-бабьи с причитаниями, а тяжело, молча, одними плечами. Будто воз везла и не довезла.
Люба за восемь лет в приюте всякого навидалась.
А тут – другое. Тут было видно: человек не бросает, а от сердца отрывает, с мясом.
– Ну, ну, – сказала Люба и налила вторую кружку. – Попейте-ка. Горячий. С чабрецом.
Женщина взяла кружку двумя руками, подышала на неё, отпила. Помолчала.
– Валентина Степановна я, – сказала наконец. – Из Сосновки. Это за Ключами, двадцать вёрст.
– Знаю Сосновку. Там ещё ферма старая, развалилась.
– Она. Муж мой на той ферме всю жизнь скотником был. Николай. Три года как схоронила.
Она опять помолчала. Кот в переноске завозился и сказал что-то сердитое.
– Найдите моему коту нового хозяина, – выговорила Валентина Степановна и снова заплакала. – Хорошего только. Чтоб не обижали. Он у меня смирный, чистый, на лоток ходит, мышей ловит. Девятый год ему. Не старый ещё… Не старый…
– А сами-то что ж? – осторожно спросила Люба.
– Уезжаю я. К сыну, в город. Дом продаю. А у них там ремонт, диван белый, невестка шерсти не терпит. Сказала: или кот, или вы, мама. Ну а какой же тут выбор… Выбора и нету.
Она полезла в сумку и начала выкладывать на стол, как на поминальный стол, всё по порядку. Мешок корма – хорошего, дорогого, Люба такой только на картинке видела. Миску жестяную, эмалированную, с отбитым краем и синим цветочком. Половичок вязаный, из старых кофт, в полоску. Деньги в конверте. И тетрадный листок, сложенный вчетверо.
– Тут я написала, – сказала она. – Чего он любит, чего не любит. Рыбу не даю, почки у него. Творожок любит. Спит только на своём половичке, на чужом не станет, хоть ты его вяжи. Уши ему не трогайте, он этого не любит, царапнуть может. А за шею почешешь – так он поёт, как трактор.
– Да вы не переживайте так, Валентина Степановна…
– Как же не переживать, милая. Он же мне… – Она махнула рукой, не договорила.
Потом присела на корточки перед переноской, открыла дверцу. Оттуда высунулась огромная рыжая голова, широкая, как сковородка, с глазами цвета спелого крыжовника. Кот посмотрел на хозяйку, потом на Любу, потом снова на хозяйку.
– Ну вот, Тимоша, – сказала Валентина Степановна тихо. – Ты тут поживи пока. Тут люди хорошие. Ты уж не серчай на меня. Не серчай, слышишь?
Она погладила кота по голове, по шее, быстро, будто боялась, что рука не отпустит, и встала.
– Пойду я. Автобус в семь.
И пошла. Не оглянулась. Только у калитки остановилась на секунду, взялась за мокрую штакетину, постояла так, согнувшись, – и дальше, под дождь, в серое своё пальто завернувшись.
Люба долго глядела ей вслед. Потом развернула листок. Почерк был крупный, старательный, школьный, с нажимом, – так пишут люди, которым писать приходится редко.
«Тимофей. Рыжий. Девять лет. Кормить творогом и кормом. Рыбу нельзя. Ухо не трогать. Боится грома и пылесоса».
Люба сложила листок обратно. Посидела. Выругалась в сторону печки так, как умела только она, – коротко, крепко, от души.
А кот тем временем вылез из переноски, прошёл, переваливаясь, к двери, сел перед ней, обернув хвост вокруг лап, и стал ждать.
***
Сосновка – деревня невеликая: сорок дворов было когда-то, а теперь хорошо если двенадцать с дымом. Остальные стоят слепые, окна досками крест-накрест, в палисадниках одичалые мальвы качаются, как старухи на лавке.
Валентина Степановна прожила тут всю жизнь. Тут родилась, тут в школу бегала, покуда школу не закрыли, тут замуж вышла за Кольку Сметанина – длинного, конопатого, с руками как лопаты и голосом как у пастушьего рожка. Тут сына родила. Тут мужа и схоронила, на бугре, под берёзой, где у Сметаниных вся родня лежит.
Тимоху он принёс зимой, девять лет назад. Январь был лютый, под сорок, берёзы по ночам стреляли. Колька пришёл с вечерней дойки, а за пазухой у него что-то шевелится и пищит.
– Это чего? – спросила Валя.
– Это, мать, у нас теперь жилец, – сказал Колька и вытащил на свет котёнка. Котёнок был рыжий, облезлый, с одним ухом, примороженным, величиной с рукавицу. – В сугробе сидел, у силосной ямы. Кошка, видать, окотилась да и бросила. Остальные померзли, а этот орёт. Живучий, стервец!
– Да на что он нам? Своих мышей, что ль, мало?
– Вот и будет ловить, – сказал Колька. – Назову Тимофеем. В честь деда моего. Тот тоже рыжий был и тоже живучий. В войну два раза из окружения выходил.
Выходили котёнка. Валя его из пипетки молоком поила, в валенке у печки держала. Ухо так и не выправилось, торчало лопухом. Зато вырос кот на загляденье: здоровенный, девять кило живого веса, лапы как у медвежонка, хвост поленом. Мышей давил без счёта, а Кольку любил без памяти. Встречал его с фермы у калитки, шёл впереди, задрав хвост, как почётный караул. Вечером Колька садился у телевизора, а Тимоха укладывался ему на живот и мурлыкал так, что пол вибрировал.
– Ишь ты, трактор мой, – говорил Колька. – Беларусь!
Три года назад, в марте, Колька слёг.
Умирал он дома. Тимоха все три недели лежал у него в ногах. Не ел почти, только воду пил. Валя его гнать пыталась – куда там, вернётся и ляжет снова.
За день до смерти Колька позвал её.
– Валюха, – сказал он, и голос у него был уже не рожок, а так, шелест соломенный. – Ты Тимоху не бросай. Слышь? Он тебя сторожить будет. Заместо меня.
– Да что ты такое говоришь-то, – заплакала она.
– Ты обещай.
– Обещаю, Коля. Обещаю.
После похорон Тимоха два месяца ходил по дому, заглядывал под кровать, в сени, в баню, садился у калитки и сидел там часами, глядя на дорогу. Валя выходила, брала его на руки – тяжёлого, мокрого от росы, – несла домой.
– Нету его, Тимоша, – говорила. – Нету нашего Коли. Одни мы с тобой теперь.
Так и зажили вдвоём. Она да кот. Утром она печку затопит – он уж на лежанке. Вечером телевизор, и он у неё на коленях, тёплый, гудит своим трактором. Ночью – в ногах. Проснётся она от тоски, от чёрной той вдовьей тоски, что приходит в три часа ночи и садится на грудь, как камень, – а в ногах тяжело и тепло. И вроде легче. Вроде не одна.
А прошлой зимой случилась беда.
Пошла Валентина Степановна утром за водой к колонке – и на ледяной корке у крыльца поскользнулась. Упала навзничь, ударилась затылком, да так, что в глазах потемнело. Попробовала встать – нога не слушается, бедро огнём горит.
Зинаида вызвала «скорую». Трещина в тазу, месяц в районной больнице. Андрей примчался, сидел у кровати, держал за руку, и лицо у него было серое, испуганное, как у маленького.
– Всё, мам, – сказал он тогда. – Хватит. Хватит тебе одной там куковать. Весной переезжаешь к нам.
– Да куда я поеду, Андрюша? У вас там своя жизнь…
– Мам, ты понимаешь, что ты могла замёрзнуть? Насмерть! Я себе потом этого бы не простил. Никогда. Всё. Продаём дом. Даже не спорь.
Она и не спорила. Сил не было спорить. Да и прав он был, сынок, по-своему прав. Старая она стала, неловкая. Зимы в Сосновке долгие, тёмные, волчьи. Случись что – пропадёшь, и никто не хватится.
А в сентябре нашёлся покупатель на дом – дачник из Москвы, моложавый, в очках, в красивой куртке. Постучал по брёвнам, сказал: «Баню снесу, а так – годится». Дал задаток. Андрей позвонил: «Мам, собирайся. В субботу заберу».
И тогда же, по телефону, невестка Марина – вежливо так, мягко, не придерёшься – сказала:
– Валентина Степановна, вы только, пожалуйста, без кота. Мы же вам объясняли. У нас ремонт свежий, мебель светлая, а у Кости, возможно, аллергия. Врачи не исключают. Вы же не хотите, чтоб ребёнок из-за кота болел?
Костя – это внук. Пятнадцать лет ему. Валентина Степановна видела его в последний раз на Колиных похоронах. Высокий, худой, в наушниках, с телефоном, – поздоровался, «привет, ба» сказал, и снова в телефон.
– Не хочу, – сказала Валентина Степановна. – Конечно, не хочу, Мариночка.
Положила трубку. Посмотрела на Тимоху. Тимоха сидел на подоконнике и смотрел на неё жёлто-зелёными своими глазами. Не мигая. Будто всё понимал.
– Ну вот, – сказала она. – Вот, Тимоша. Такие у нас с тобой дела.
Три дня она обзванивала всю округу – никто не взял. А потом ей дали телефон приюта. «Там, – сказали, – баба хорошая, Люба. Резкая, но правильная. Она пристроит».
И она поехала.
***
Первую ночь в приюте Тимофей не спал.
Люба отвела ему место в конторке, за печкой, где потеплее – в общий кошачий барак такого здоровяка сажать побоялась, там и без него было тесно, да и новенький, мало ли. Постелила его половичок, поставила миску с синим цветочком, положила творогу из собственного холодильника, налила воды.
Тимоха на творог даже не глянул. Он сидел у двери. Сидел так, как сидят часовые: прямо, неподвижно, уши торчком, одно целое, другое обмороженное. Смотрел на щель под дверью, откуда тянуло сырым холодом.
– Ну чего ты, дурень, – сказала ему Люба. – Не придёт она. Уехала. Ложись давай.
Кот не шелохнулся.
Утром Тимоха опять сидел у двери. Творог стоял нетронутый. Вода тоже.
Днём заходил Семёныч, ветеринар, усатый, похожий на моржа. Поглядел на кота, пощупал ему живот.
– Здоров, – сказал. – Здоровее нас с тобой. Тоскует просто. Бывает у них. У котов, знаешь, привязанность бывает не хуже собачьей. Особенно у таких вот – деревенских, одной хозяйки.
– И чего делать?
– А чего тут сделаешь. Ждать. Или сам отойдёт, или…
– Или что?
Семёныч пожевал ус.
– Бывает, что и не отходят, Люба. Сама знаешь. Сколько у тебя таких было.
– Нет уж, – сказала Люба. – Этот не помрёт. Я не дам.
Она выложила объявление: «Тимофей, 9 лет, рыжий красавец, ищет дом». Подумала и приписала: «Пока скучает по хозяйке». Никто не откликнулся.
Девятилетних котов брали плохо. Это Люба тоже знала.
К вечеру второго дня Тимоха так ничего и не съел. Только воды немного полакал – Люба заметила, что в миске убыло.
А ещё она заметила вот что. Старый пёс Полкан — дворняга неопределенных кровей, седой, беззубый, которого Люба держала при конторке на вольном выгуле за его безобидность, — пришёл к двери, где сидел кот, и легко рядом. Не близко, на расстоянии, но рядом. И тоже стал смотреть на дверь.
— Ну и компания, — произнесла Люба. — Две сироты.
***
Андрей жил в областном центре, в новом районе, который назывался красиво – «Северная звезда». Дома там стояли высокие, одинаковые, как костяшки домино. Деревьев не было – прутики какие-то, подвязанные к колышкам.
Квартира у сына была на четырнадцатом этаже. Валентина Степановна, когда поднималась на лифте в первый раз, держалась за поручень обеими руками и молилась про себя.
– Мам, ну чего ты, – смеялся Андрей. – Это ж не самолёт.
– Не самолёт, – соглашалась она. – А всё одно – страшно.
Квартира была большая, трёхкомнатная, и такая чистая, что в ней было страшно дышать. Полы блестели. Стены белые. Диван – белый, кожаный, длинный, как лодка. На кухне всё гладкое, блестящее, ни одной кастрюльки на виду, ни одной баночки, ни одного полотенчика – всё в шкафах попрятано, будто и не живут тут люди, а только показывают, как жить надо.
Марина встретила её в прихожей, поцеловала в щёку и сразу подала тапочки.
– Это ваши, Валентина Степановна. Гостевые.
Тапочки были белые, мягкие, одноразовые, как в гостинице.
– Спасибо, Мариночка.
Спать её положили в проходной комнате, которая называлась «гостиная». На том самом белом диване. Марина постелила ей свежее бельё, тоже белое, хрусткое, крахмальное.
– Вы только, пожалуйста, на диване не ешьте, – попросила. – И чай тоже не надо. Он светлый, пятна остаются.
– Не буду, Мариночка.
– И, Валентина Степановна… Андрей встаёт в шесть, так что будильник, наверное, будет слышно. Вы уж извините.
– Ничего, ничего. Я привычная, раньше встаю.
Первую ночь она не спала.
Лежала на белом диване, смотрела в потолок – ровный, без единой трещинки. А у неё дома на потолке была трещина – длинная, извилистая, от печки до окна. Колька всё собирался заделать, да так и не заделал. Валя эту трещину знала наизусть: вот тут она на реку похожа, вот тут на ветку, а вот тут, у самого окна, – вылитый заяц, с ушами.
Здесь зайца не было. За окном ровно гудел город, как в ушах после высокой температуры. Свет от фонарей лез в окно сквозь шторы, мертвенный, голубоватый.
Часа в три ночи она проснулась – видно, всё-таки задремала – и первым делом потянулась ногой. Туда, в ноги, где всегда было тяжело и тепло.
А там было пусто.
И так её это пустое место ударило, что она села на диване. Сидела так, качалась взад-вперёд, как пьяная, и шептала: «Тимоша… Тимоша…»
Потом вспомнила Колю. «Ты Тимоху не бросай. Слышь?» И: «Обещаю, Коля. Обещаю».
Обещала. И бросила. Отдала чужим людям, как ненужную вещь. Как старый шкаф, который в новую квартиру не влезает.
До утра она так и не легла.
День второй прошёл в каком-то тумане. Андрей уехал на работу рано, Марина – чуть позже, Костик ушёл в школу, не позавтракав. Валентина Степановна осталась одна в белой квартире.
Вышла во двор. Посидела на лавочке. Мимо шли люди – быстрые, в наушниках. Никто не поздоровался. В Сосновке бы каждый встречный: «Здравствуй, Степановна! Как здоровье? А Тимоха твой опять моих кур гонял!» А тут – будто её и нету. Будто она не человек, а тень.
Потом она заблудилась. Вышла со двора, чтобы до магазина дойти – хлеба купить, – а обратно не нашла. Дома все одинаковые, подъезды одинаковые, дворы одинаковые. Ходила кругами час, пока нашла свой.
Вечером Костик пришёл из школы, сразу к себе в комнату, дверь закрыл. Валентина Степановна постучала, заглянула:
– Костенька, может, покушаешь? Я супу сварила. Куриного, как ты маленький любил.
– Не, ба, спасибо. Я в «Макдаке» поел.
И снова в наушники.
Хотела она спросить про аллергию – не решилась. Андрей приехал поздно, уставший, поел супу молча. Марина вернулась ещё позже.
А потом случилось то, что всё и решило.
Валентина Степановна уже легла на свой белый диван, погасила свет. Дверь в спальню к сыну была прикрыта неплотно, и она услышала голоса. Не хотела слушать – а услышала.
– …ну я понимаю, Андрюш, я всё понимаю, – говорила Марина быстро, вполголоса. – Но ты же видишь сам. Она же не может тут. Она потерялась сегодня, мне соседка звонила, говорит, ваша бабушка по двору час кругами ходит. Она по ночам не спит, я слышала. Костя нервничает. Я нервничаю. Это же ненадолго, ты сам говорил. Месяц, два – а там посмотрим тот пансионат, в Заречном. Ты же сам ездил, говорил – хороший, уход, врачи…
– Марин, – сказал Андрей глухо. – Не сейчас.
– А когда? Когда, Андрей? Ты вообще подумал, зачем ты её сюда притащил? Ради неё или ради себя? Чтобы совесть спокойна была?
Андрей ничего не ответил.
Валентина Степановна лежала в темноте и не двигалась. Даже не плакала. Слёз не было – будто выгорело всё внутри, как в печке, одна зола осталась.
Пансионат. В Заречном. Андрюша, значит, уже ездил. Смотрел.
А кот – в приюте.
А дом – дачнику, который баню снесёт.
Вот и выходит, подумала она, что всех я растеряла. Всех раздала. А сама-то я кто теперь? Гостевые тапочки. Белый диван, на котором чаю нельзя.
И тут ей вспомнилась трещина на потолке. Та, что от печки до окна. С зайцем у самого края.
И она поняла.
Встала тихонько, в темноте. Оделась. Сложила в сумку свои вещи – их и было-то немного, большую часть ещё не довезли. Нашла на кухне листок, ручку. Написала:
«Андрюша, сынок. Не серчай на меня, старую. Поеду я домой. Ты хороший сын, я тебя не виню. И Марину не виню, она права. Не могу я тут. Тут неба нету. Суп в холодильнике. Мама».
Подумала и приписала: «Задаток дачнику я сама верну. Деньги есть, я откладывала».
Положила записку на кухонный стол, на самую середину, на гладкую блестящую поверхность. Надела пальто, платок. Взяла сумку. Тихо-тихо, чтобы не разбудить, открыла дверь.
Лифтом ехать побоялась одна – пошла пешком. Четырнадцать этажей. На седьмом этаже села на ступеньку, отдышалась – и пошла дальше.
На улице было ещё темно, шёл мелкий дождь. Она поймала такси у круглосуточного магазина и поехала на вокзал.
***
Первый автобус до райцентра уходил в шесть десять.
В автобусе телефон зазвонил. Андрей.
– Мам! Ты где?! Я проснулся – тебя нет, записка какая-то…
– В автобусе, Андрюша. Домой еду.
– Какой домой?! Мам, у тебя нет дома! Ты его продала! Ты понимаешь или нет?
– Не продала ещё. Задаток только взяла. Верну.
– Мама…
И вдруг он замолчал. Долго молчал. Она слышала, как он дышит в трубку – тяжело, как в детстве, когда плакать не хотел, а слёзы сами шли.
– Ты слышала, да? – спросил он тихо. – Вчера. Наш разговор с Маринкой.
– Слышала, сынок.
– Мам, я… Я не хотел. То есть – я ездил туда, в Заречное, да, но это так, на всякий случай. Я не собирался. Я просто… Я не знаю, как лучше, мам. Я правда не знаю. Я боюсь за тебя. Я как вспомню, что ты там на снегу лежала…
– Знаю, Андрюша. Знаю, милый.
– Я же хотел как лучше.
– Все хотят как лучше, – сказала она. – Только лучше-то у всех своё. Ты меня прости, что я так, тайком. Не могла я при вас. Вы бы меня не пустили. А я бы не выдержала, осталась. И померла бы у вас на белом диване с тоски. Не держи ты меня, сынок. Отпусти.
Он опять помолчал.
– А кот? – спросил вдруг.
И она улыбнулась первый раз за три дня.
– А за котом я сейчас и еду.
Автобус пришёл в райцентр в половине девятого. Дождь кончился, из-за туч проглянуло солнце – бледное, осеннее, но всё-таки солнце.
До приюта она дошла пешком – за нефтебазу, по раскисшей дороге, в своих ботиках. Шла быстрее, чем могла, хваталась за чужие заборы.
«А вдруг, – думала она, – а вдруг уже отдали? Вдруг кто взял? Хорошие, может, люди, а я – приду и что? Скажу – отдайте? Сама ж просила – найдите…»
А ещё страшнее была другая мысль, которую она гнала от себя, как муху, а та всё возвращалась: «А вдруг он… Вдруг не простит?»
Калитка приюта была открыта. Во дворе залаяли собаки. Из сторожки вышла Люба – в том же ватнике, в тех же сапогах, с ведром в руке. Увидела Валентину Степановну – и ведро поставила на землю.
Постояла. Посмотрела. Потом сказала:
– Ну. Я так и знала.
– Любушка… – Валентина Степановна не могла отдышаться. – Он… Тимоша мой… Он где?
– Где ж ему быть, – сказала Люба. – Там. У двери сидит. Двое суток сидит. Не жрёт ничего, паразит, только воду хлебает. Я уж Семёныча звала. Ждёт он тебя, Валентина Степановна. Ты уж прости, что я на «ты».
Валентина Степановна пошла к сторожке. Взялась за ручку двери. Остановилась. Сердце билось так, что больно было.
И открыла.
Тимоха сидел прямо перед ней. На том самом месте, где сидел двое суток. Когда дверь открылась и свет упал на него, он даже не вздрогнул. Только поднял голову – и посмотрел.
– Тимоша, – сказала Валентина Степановна. – Тимоша, это я.
Узнал, подбежал и начал тереться об ноги.
– Прости меня, Тимоша, – сказала она. – Прости меня, дуру старую. Бросила я тебя. Прости ты меня. Поедем домой. Поедем, а? К нам. Там Зинка, там печка наша, там трещина на потолке, заяц… Там Коля на бугре. Поедем?
Кот посмотрел в лицо своими крыжовниковыми глазами. И вдруг со всего маху боднул её лбом в подбородок. Так боднул, что она охнула и чуть не повалилась назад.
И замурчал.
Замурчал своим трактором, «Беларусью» своей, на весь приют, на всю нефтебазу, на весь белый свет. Полез к ней на колени, стал тереться, мять лапами пальто, выпуская когти, тыкаться мордой в щёки, в шею, в мокрые от слёз глаза.
– Тимоша, – плакала Валентина Степановна и смеялась. – Тимошенька! Да ты ж мой родной! Да ты ж мой хороший!
Люба стояла в дверях, смотрела на них и курила.
***
Домой Валентина Степановна поехала в тот же день. Люба сама её отвезла – на своих стареньких «жигулях». Всю дорогу Тимоха сидел не в переноске, а у хозяйки на коленях, и смотрел в окно. Смотрел внимательно, будто дорогу запоминал – на случай, если опять надо будет возвращаться.
Сосновка встретила их тишиной. Небо над деревней было высокое, синее, промытое дождями. Берёзы стояли жёлтые, горели, как свечи. Пахло дымом и яблоками.
Зинаида выскочила из калитки в халате и калошах.
– Валька! Ты, что ль? Вернулась?! А сказывали – в город, насовсем!
– Вернулась, Зина, – сказала Валентина Степановна. – Насовсем.
Тимоха вылез из машины, огляделся, понюхал воздух. Потом задрал хвост палкой и пошёл к дому – впереди хозяйки, как почётный караул. Дошёл до крыльца, сел на ступеньку и оглянулся: ну, мол, чего стоите? Отпирайте.
Дом был холодный, нежилой, хоть и пустовал всего три дня. Валентина Степановна первым делом затопила печку. Тимоха тут же взлетел на лежанку, растянулся во всю свою длину и замурлыкал.
Люба осталась на чай. Сидели на кухне, пили его с Зинаидиными яблоками, как будто двадцать лет знакомы.
– Ну а в самом деле, Валентина Степановна… Одна ведь. Опять зима. Опять лёд у крыльца.
– Лёд – песком посыплю. Коля всегда сыпал. Я вот забыла тогда, дура… А с одиночеством… Я, Любушка, не одна. У меня вон кто есть.
Она кивнула на лежанку. Тимоха приоткрыл один глаз, посмотрел на неё и снова закрыл. Довольный.
***
Андрей приехал в субботу.
Приехал на большой чёрной машине, которая в Сосновке смотрелась, как рояль в коровнике. Лицо у него было строгое, решительное.
Валентина Степановна как раз сыпала у крыльца песок из ведра. Выпрямилась, прикрыла глаза от солнца ладонью.
– Приехал, сынок.
– Приехал, мам.
Он подошёл. Постоял. Посмотрел на неё – на её платок, на фартук, на ведро с песком. Посмотрел на крыльцо – ступеньки перебрал сосед, Витька-тракторист. На дым из трубы, на поленницу – Витька и дров наколол, целую стену.
А потом посмотрел на крыльцо ещё раз. Там, на верхней ступеньке, на солнышке, сидел Тимоха. Сидел, как сфинкс, лапы под себя, и смотрел на Андрея жёлто-зелёными глазами. Строго так смотрел. Оценивающе.
– Здорово, Тимофей Николаич, – сказал Андрей.
Кот моргнул. Медленно-медленно.
И вся его строгость куда-то делась. Сдулась, как воздушный шарик. Он опустился на ступеньку рядом с котом, прямо в своих городских брюках, и протянул руку. Тимоха понюхал её. Потом ткнулся в неё лбом.
– Мам, – сказал Андрей, не поднимая головы. – Ты прости меня.
– Да за что ж, сынок?
– За всё. За пансионат этот. За белый диван.
– Ты вот что. Ты за меня не бойся. Витька обещал заходить каждый день. Зинка через забор кричит по утрам – живая ли я. И Тимоха…
– Ну вот что, – сказал Андрей наконец. – Я тебе телефон новый привёз. С кнопкой. Нажмёшь – мне сразу звонок идёт, и Витьке, и в «скорую». И браслет – если упадёшь, он сам сигнал подаст. И я буду приезжать. Не на Новый год и не на похороны, а часто. Каждые две недели. С Костей. Пусть хоть поглядит, как люди живут. А то у него в голове один интернет.
– А аллергия-то у Кости как же? На кота?
Андрей помолчал. Потом засмеялся – первый раз за этот день, по-настоящему, по-отцовски, запрокинув голову.
– Какая аллергия, мам. Нету у него никакой аллергии. У Маринки подружка котёнка подарила ему на прошлой неделе – так он неделю с ним спит в обнимку и не чихнул ни разу. Это Маринка так… Придумала.
Валентина Степановна тоже засмеялась. А Тимоха встал, потянулся, зевнул во всю свою розовую пасть, спрыгнул с крыльца и пошёл через двор к калитке – встречать почтальонку Нюру, которая шла по улице с сумкой. Шёл он, задрав хвост, неторопливо, по-хозяйски. Как и положено сторожу.
Вместо эпилога
Каждую пятницу теперь Валентина Степановна ездит в райцентр. Первым автобусом. С большой сумкой, в которой – пироги с капустой, с яйцом и луком, с яблоками, которые Зинаиде девать некуда.
Пироги она отдаёт Любе и Семёнычу. А сама идёт в конторку, где за печкой лежит старый Полкан. Садится рядом на табуретку, гладит его по седой голове, чешет за ушами, рассказывает о деревенской жизни.
Полкан слушает. Иногда виляет хвостом.
Зимой, на Николу, Валентина Степановна его заберёт. Она уже и будку ему присмотрела – Витька обещал сколотить, утеплённую, с войлоком. Люба сперва отговаривала: «Куда тебе, Степановна, ещё собаку, ты с котом-то еле управляешься». А потом махнула рукой.
– Бери, – сказала. – Он тебя всё равно уже выбрал. Я ж вижу, как он по пятницам с утра у ворот сидит.
Тимоха, говорят, к этой новости отнёсся спокойно. Даже снисходительно. В конце концов, двое сторожей – это вдвое надёжнее, чем один.
А Коле на бугор, под берёзу, Валентина Степановна отнесла в Покров астры. Поздние, белые, последние в палисаднике. Постояла там, поговорила с ним. Рассказала, что обещание своё сдержала. Не сразу, правда. Но сдержала.













