Старушка сунула Наде на остановке черную кошку — и жизнь наладилась

Старушка сунула Наде в руки жёлтый клетчатый свёрток и сказала:
– Подержите, голубушка, минутку, у меня пуговица». А через эту самую минутку дверь автобуса захлопнулась, и свёрток у Нади в руках тихо, по-человечески вздохнул.

Был ноябрь, мокрый и тёмный, как мокрая ворона. Без четверти семь. На остановке у архива пахло выхлопом и мокрой листвой, лужи под фонарём дрожали при каждом проехавшем колесе. Надя стояла, втянув шею в воротник серого пальто, и держала свёрток на отлёте, будто горячее.

– Стойте, – сказала она вслед автобусу. Так говорят люди, которые привыкли, что их «стойте» никто уже не услышит.

Автобус ушёл. Старушка осталась за стеклом. Она не помахала рукой и не сделала виноватого лица. Она просто смотрела на Надю до самого поворота, спокойно, как будто всё было предусмотрено. Жёлтые клетки её платка съезжали с плеч.

И ещё одно Надя успела заметить, прежде чем автобус повернул. Старушка смотрела не растерянно, как смотрят те, кто что-то забыл. А внимательно, как смотрят на знакомого, которого долго искали и наконец нашли. На секунду показалось, что она кивнула. Совсем коротко, одним подбородком.

Старушка сунула Наде на остановке черную кошку - и жизнь наладилась

Надя опустила глаза на свёрток.

Из складок жёлтой ткани смотрел один глаз. Жёлтый, как сам платок, узкий и недоверчивый. Чёрная морда, белое пятнышко под нижней губой, узкий ошейник с медальоном-сердечком. Кошка не шевелилась. Только дышала, и от её дыхания платок поднимался и опускался у Нади на ладонях.

– Здравствуй, – сказала Надя.

Слово вышло хриплое.

Подошёл следующий автобус, не её. Постоял, открыл двери, никто не вышел. Шофёр посмотрел на Надю и на свёрток, пожал плечами и поехал дальше. Надя осталась под фонарём одна, с тёплым свёртком в руках.

Возвращаться на работу за справкой не имело смысла. Возвращаться домой со свёртком тоже не имело смысла, потому что дома её ждали только пустая квартира, мамин шкаф, который она не открывала с мая, и план на выходные: ничего не делать и стараться не вспоминать.

В архиве, где Надя работала тринадцатый год, её жалели тихо. Не говорили об этом. Просто завдоступом стала приносить ей чай в третьем часу, без вопросов, с одним кубиком сахара, как Надя любила. И библиотекарша из читального зала перестала звать её на свои чаепития по средам, чтобы не заставлять отказываться. Надя об этом знала и была благодарна. Любая жалость в лоб делала ей хуже.

Кошка снова вздохнула.

– Ну, – сказала Надя. – Поехали тогда.

Она подняла сумку с земли, перехватила свёрток поудобнее и пошла к своей маршрутке. В маршрутке мужчина с пакетом отодвинулся, чтобы дать место, и спросил, не котёнок ли там. Надя сказала, что не знает. И поняла, что это правда.

В прихожей пахло старой пылью и яблоками. Яблоки лежали в вазе с мая, мама купила их за два дня до больницы, и Надя всё забывала их выбросить, а потом перестала забывать, потому что выбросить означало признать, что мама уже не вернётся за ними.

Надя сняла пальто. Свёрток положила на диван, развернула края платка. Кошка лежала на боку, поджав лапы, чёрная на жёлтом. Не убегала, не прыгала. Смотрела на Надю.

– Ты чья? – сказала Надя.

Она наклонилась и потрогала медальон. Сердечко открылось щелчком. Внутри лежала свёрнутая в трубочку бумажка. Надя развернула её на коленях.

– Муся. Бережная 14, кв. 27. Полина Сергеевна Лоскутова.

Бережная. Надя выпрямилась. Бережная была через два двора от маминого дома, от того самого дома, где Надя выросла и куда теперь ходила раз в неделю поливать фиалки и не смотреть в зеркало в коридоре. Дом 14 она проходила тысячу раз. У него была щербатая лавочка у подъезда и куст шиповника, обычно ободранный к ноябрю.

– Так, – сказала Надя.

Муся повернула голову на голос. Не подошла, но повернула.

На кухне Надя открыла холодильник. Внутри был кефир, половина батона, банка тунца, которую она купила в среду и забыла. Банку Надя открыла, переложила тунца в селёдочницу, потому что других плоских мисок не было, и поставила на пол. Воду налила в пиалу.

Муся не подошла. Она слезла с дивана, обошла стороной кухню и забилась под шкаф в коридоре. Надя постояла, потом тихо опустилась на пол. Прислонилась лбом к дверце шкафа, которую полгода не протирала.

– Завтра поедем, – сказала Надя в темноту под шкафом. – Завтра поедем к твоей Полине Сергеевне. Слышишь, Муся?

Из-под шкафа сверкнул жёлтый глаз и спрятался обратно.

Надя сидела на полу долго, пока не затекли ноги. Потом встала, прошла на кухню, поставила чайник. Чайник свистнул впервые за неделю, потому что обычно Надя грела воду в кружке, в микроволновке, не доводя до закипания: ей хватало тёплой. А кошки, она вдруг вспомнила, любят тёплое молоко. Молока в доме не было. Был кефир, но кефир кошкам, кажется, нельзя. Надя села на табурет и поняла, что не знает про кошек ничего.

В шкафу нашлась старая пелёнка фланелевая. Надя сложила её вчетверо и положила у батареи в гостиной. Подвинула селёдочницу с тунцом ближе. Сходила, поменяла воду в пиале на свежую, чуть тёплую.

К полуночи тунец так и стоял нетронутый. Надя выключила в коридоре свет. Из-под шкафа сразу же послышалось аккуратное чавканье. Тихое, торопливое, как у того, кто долго не ел и не уверен, дадут ли ещё.

Надя улыбнулась первый раз за вечер. И тут же удивилась этой улыбке, словно та принадлежала не ей, а кому-то стоящему за плечом.

Бережная, дом 14, в субботу утром выглядел ровно так, как Надя его помнил. Шиповник, как и положено, был ободран. На лавочке сидел рыжий кот и смотрел в сторону мусорки.

Надя поднялась на четвёртый этаж пешком, потому что лифт не работал. Муся осталась дома, на батарее, в жёлтом платке, который Надя постирала в раковине и высушила утюгом. Платок теперь пах не старушкой, а порошком и тёплой шерстью.

На втором этаже из-за двери шла громкая музыка из радиоприёмника. На третьем кто-то жарил картошку с луком, и запах стоял на всю лестничную клетку. Надя остановилась, прислонилась к перилам, перевела дух. Лестница была крутая, с мраморной крошкой на ступенях, обшарпанная по бокам.

У двери двадцать седьмой квартиры Надя постояла. Потом нажала кнопку. Звонок прозвенел длинно и пусто, как звенит звонок в квартире, где никого нет. Надя позвонила ещё раз. И ещё. Внутри стояла тишина того сорта, когда понимаешь, что и в третий раз никто не ответит.

Она наклонилась к глазку и увидела в нём только мутное стекло. Подёргала ручку, для очистки совести. Дверь была заперта. Под ковриком ничего не лежало, Надя зачем-то проверила и сама себе удивилась.

– Вы к Полине Сергеевне?

На площадке позади Нади стояла женщина в халате и тапочках, в одной руке у неё был мешок с мусором, в другой ключи.

– Да, – сказала Надя.

– А вы Надя? – спросила женщина и посмотрела поверх очков.

Надя кивнула, ещё не понимая.

– Я Тамара Ивановна. Соседка. Полина мне говорила: придёт молодая женщина в сером пальто, светленькая, лет тридцать восемь, тридцать девять, с кошкой, будет искать. Я думала, на той неделе придёте. Заходите, что в подъезде стоять».

Кухня у Тамары Ивановны была маленькая и тёплая. Окно потело. На подоконнике стояли три горшка с геранью и фотография в деревянной рамке: две женщины в платьях с короткими рукавами, одна повыше, в шляпке, другая совсем маленькая, в фартуке, с букетом сирени.

Тамара Ивановна налила чай в стакан с подстаканником. Подстаканник был старый, с виноградной лозой.

– Сахар сами, – сказала она и пододвинула вазочку. – А Полина уехала в среду. К племяннице в Калугу. Племянница приехала за ней на машине, погрузили вещи, что унесли, остальное Полина в общежитие при храме отвезла. Я ей помогала собираться, пять дней собирала.

Надя держала стакан обеими руками. Не пила.

– А почему, – начала она и не нашла, как закончить.

– А почему Муся к вам? спросила Тамара Ивановна и сама же ответила. – А потому что в Калугу её не возьмут, у племянницы аллергия страшная, рыжий кот племянницы и тот в коридоре спит, у двери. А Полине без Муси никак, она с Мусей шесть лет. И знаете, она ведь искала. По всем знакомым искала, кому отдать. И никому не отдала.

Тамара Ивановна отпила из своего стакана. Облизнула ложечку. Положила её на блюдце.

– А вас она нашла, – сказала она. – Через Антонину Михайловну.

Надя поставила стакан на стол. Подстаканник звякнул о клеёнку.

– Антонина, – сказала она. – Это мама.

– Это мама ваша, Антонина Михайловна, – подтвердила Тамара Ивановна спокойно. – Они с Полиной в одной поликлинике сидели тридцать лет, в очереди. Подружились ещё когда вас в школу водили. Полина к ней и в больницу ходила, в мае. Знала, что не поправится Тоня. И ваше имя знала, и где работаете, и про серое пальто. Тоня показывала фотографию.

В кухне стало тихо. У плиты что-то посвистывало, потом перестало. Надя смотрела на герань.

И вдруг вспомнила. В последние дни мама часто путала имена. Звала медсестру Ниной, хотя ту звали Алёной, и говорила про каких-то незнакомых Наде людей, как про близких. И один раз, уже совсем под вечер, посмотрела на Надю и сказала чётко, не путая:

– Полина обещала. Полина не подведёт. Надя тогда подержала её руку и сказала «конечно, мам», как говорила обычно про все мамины путаницы. А имя ушло. Растворилось в усталости тех дней, в запахе больничного коридора, в звонках по похоронным делам.

– Она перед самой больницей сказала Полине, – продолжила Тамара Ивановна, не заметив, что Надя на секунду перестала её слышать. – Если что, Наденька одна останется. Совсем одна. Полин, ты ей кого-нибудь устрой. Хоть птичку, хоть рыбку. Чтобы было кому открывать дверь по вечерам.

Тамара Ивановна помолчала. Подвинула вазочку с сахаром ближе к Наде, хотя Надя так и не положила ни ложки.

– Полина у нас человек слова, – сказала она. – Это вам не я. Я тоже хороший человек, но не такой. Я бы поплакала, повздыхала, на этом бы и кончилось. А Полина пять месяцев ждала, пока Муся к ней привыкнет насовсем. Чтобы не как из питомника отдать. Чтобы как от души. И ждала, пока сама решит уезжать. Племянница её ещё в августе звала, а Полина всё откладывала. Говорила, мол, не сейчас, Наташ, ещё надо одно дело сделать.

Тамара Ивановна показала глазами на пустой стакан Нади.

– Пейте, остынет совсем.

Надя посмотрела в стакан. Чай был тёмный, крепкий. Поверх него плавал круг, в котором отражалась лампочка на потолке.

Она выпила. Сладко.

Надя ехала домой в маршрутке у окна. За стеклом было серо, и в стекле отражалось её лицо, и в этом лице что-то двигалось, чего не двигалось с мая.

Она вышла на одну остановку раньше. Дошла до зоомагазина на углу, того, мимо которого ходила годами и в который ни разу не заходила. Внутри пахло опилками. Девочка-продавщица помогла выбрать узкий ошейник, тонкий, мягкий, тёмно-зелёный. И маленькую бирку, на которую обещала выгравировать имя за двадцать минут.

– Какое имя? – спросила девочка.

– Муся, – сказала Надя. И, подумав, добавила: – Кораблёва.

Дома было тихо. Муся выползла из-под маминого шкафа, едва Надя открыла дверь. Подошла, села перед прихожей и стала ждать.

Надя присела на корточки. Расстегнула старый ошейник с медальоном-сердечком, на котором был чужой адрес. Старый ошейник она положила в карман пальто, чтобы потом убрать в коробку, в которой мама хранила пуговицы, и которая стояла на верхней полке маминого шкафа.

Новый ошейник застегнулся с тихим щелчком пряжки. Бирка тронула чёрную шерсть и сразу затерялась в ней.

– Ну вот, – сказала Надя. – Теперь ты дома.

Муся не ушла. Она потянулась к её руке, ткнулась лбом в ладонь и наконец, впервые за сутки, мурлыкнула. Тихо, на одной ноте, как мурлычут не за корм, а за то, что уже не надо никуда переезжать.

Надя поднялась.

Она достала с нижней полки жёлтый клетчатый платок, чистый и тёплый от батареи, и расстелила его у самого шкафа, на полу, в углу, где не дуло. Муся посмотрела на платок, посмотрела на Надю, аккуратно перешла на платок и легла, как в свёрток.

За окном уже стемнело.

Надя пошла на кухню ставить чайник. Завтра воскресенье, и впервые за полгода у неё было кого в это воскресенье кормить.

Источник

Оцініть цю статтю
( Пока оценок нет )
Поділитися з друзями
Журнал ГЛАМУРНО
Добавить комментарий