Мастерская у Сергея Лапина стояла на самом краю райцентра Верхние Ключи, там, где асфальт кончался и начиналась разбитая дорога на лесопилку. Называлась она громко – «Автосервис», хотя на деле это был кирпичный гараж на два бокса, железная будка-бытовка с печкой-буржуйкой да вывеска, которую Сергей сам намалевал краской лет десять назад. Буква «с» в конце давно облупилась, и выходило «Автосерви». Местные так и говорили: «Поеду к Лапину в Автосерви».
Было Сергею пятьдесят два года. Мужик он был невысокий, но крепкий, как дубовый пень, с руками, в которые мазут въелся так, что никакое мыло не брало. Лицо обветренное, нос картошкой, брови густые, седые уже, а глаза при этом детские, голубые, и когда он улыбался, мужики говорили: «Ну, Серёга, опять как ясно солнышко».
Жена умерла шесть лет назад от болезни, которую в районной больнице проглядели, а в областной сказали: поздно. Дочь вышла замуж в Тверь, звонила, звала, но Сергей только отшучивался:
– Кто ж тогда Ключам машины чинить будет? Без меня тут все на телегах поедут.
Жил он с тех пор одиноко, но не пропадал. Не пил, разве что по праздникам рюмку. С утра до ночи возился с железом: «жигули», «уазики», «газели», а то и трактор кто пригонит. Работа была, деньги были, а вечером приходил домой, варил пельмени, смотрел новости и ложился. И так изо дня в день.
Собаку он впервые увидел в начале ноября, когда уже лёг первый снег, мокрый, серый, пополам с грязью.
Сидел в обед в бытовке, ел бутерброды с салом, которые сам себе нарезал с утра, пил чай из термоса. Дверь была приоткрыта, чтобы выходил чад от печки. И вдруг в щель просунулась морда. Узкая, рыжая, с белым пятном на лбу и седым подбородком. Глаза тёмные, внимательные, с какой-то виноватой собачьей вежливостью.
Собака не лезла внутрь. Просто стояла и смотрела. На бутерброд.
– Ты откуда, красавица? – спросил Сергей.
Собака шевельнула хвостом, самым кончиком, и чуть отступила, будто извинялась за беспокойство.
Сергей отломил кусок хлеба с салом и кинул ей. Собака поймала его на лету, аккуратно, не щёлкнув зубами, и тут же исчезла. Сергей выглянул – только рыжий хвост мелькнул за углом гаража, и всё.
– Ишь ты, – хмыкнул он. – Даже спасибо не сказала.
На следующий день, ровно в обед, морда появилась снова.
***
Так и повелось. Каждый день около часу собака приходила к бытовке. Сергей даже часы по ней мог сверять. Приходила из-за лесопилочной дороги, по снегу, по грязи, по наледи. Садилась у порога и ждала.
Была она уже немолодая. Это Сергей сразу понял, хоть и не собачник. Морда седая, походка тяжеловатая, на задние лапы слегка припадала. Шерсть рыжая, клочковатая, местами свалявшаяся. А худая была до того, что Сергей, глядя на неё, морщился: рёбра выступали, как штакетник, живот подтянут к позвоночнику, бока впалые. Когда ветер дул, её, казалось, покачивало.
– Да кто ж тебя так кормит, горе ты луковое? – спрашивал он. – Или вовсе не кормит?
Ошейник на ней был. Старый, потёртый, брезентовый, аккуратно застёгнутый. Значит, не бродячая. Чья-то.
Сергей стал брать из дома больше. Сначала просто лишний бутерброд. Потом стал покупать в магазине у Тамары обрезки, кости с мясом, куриные спинки. Тамара, продавщица, крупная, говорливая баба, подозрительно на него поглядывала:
– Ты чего это, Серёжа, на супы перешёл? Раньше одни пельмени брал.
– Собаку кормлю.
– Завёл, что ли?
– Да не завёл. Она сама ходит.
– А, – кивнула Тамара. – Это рыжая-то? Видала я её. Она и ко мне раньше заглядывала, у крыльца сидела. Я ей кидала, что есть. А потом перестала ходить. Видно, к тебе переметнулась. Где кормят, туда и ходит.
Сергей варил в бытовке на буржуйке похлёбку: кости, крупу, картошку. Ставил в старой алюминиевой миске у порога. И вот тут-то он заметил странное.
Собака не ела.
То есть ела, конечно. Но не так, как едят голодные собаки. Голодная собака, известное дело, миску вылизывает до блеска за минуту, а потом ещё и тебя обнюхает – не осталось ли чего. А эта похлебает немного, лизнёт пару раз, а потом выберет из миски кость, самую мясистую, или кусок хлеба, возьмёт в зубы, поглядит на Сергея, будто спросит разрешения, – и бегом за угол. На лесопилочную дорогу. И пропадает.
– Прячешь, что ли? – удивлялся Сергей. – Про запас? Как белка?
Он знал, что собаки иногда закапывают кости. Но чтобы голодная, до рёбер худая собака закапывала еду вместо того, чтобы съесть – такого он не слыхал.
Кормил он её так месяц, другой. Наступил декабрь, ударили морозы под тридцать, а собака всё приходила. Всё такая же худая. Сергей и с дочерью по телефону советовался.
– Может, глисты у неё? – сказала дочь. – Бывает, собака ест-ест, а всё не в коня корм.
Сергей купил в ветаптеке таблетку от глистов, завернул в кусок колбасы, скормил. Собака таблетку съела, как миленькая. А худой осталась.
– Или болеет чем, – рассуждал Сергей вслух, сидя в бытовке. – Старая ведь. Может, у неё опухоль какая, как у моей Гали… Ох, ты…
Он даже думал забрать её к себе. Отвезти к ветеринару в область. Но стоило ему шагнуть к собаке с протянутой рукой – не для еды, а чтобы погладить, взять за ошейник, – она вежливо, но твёрдо отступала. Не рычала, не скалилась. Просто отходила на шаг и смотрела. «Благодарю, – говорили эти глаза. – Но я не ваша».
Сергей и назвал её – Сиротка. Потому что вид у неё был сиротский, неприкаянный. А она на кличку откликалась, но будто нехотя, из вежливости. Видно было, что у неё есть другое имя, настоящее.
***
Перед Новым годом к Сергею в Автосерви заехал Витька Кошелев, водитель с лесопилки. У него на лесовозе полетел стартер, и пока Сергей ковырялся, Витька курил у бытовки и глядел, как Сиротка сидит у порога, дожидаясь обеда.
– Твоя, что ли? – спросил Витька.
– Да нет. Приблудная. Ходит вот.
– А я её знаю, – сказал Витька. – Она на Овражной живёт. В самом конце, где старые дома, за мостом. Я её каждый день вижу, как на лесопилку еду. Она у последнего дома сидит, у калитки.
– А чей дом?
Витька пожал плечами.
– А шут его знает. Там уж и не живёт почти никто. Один-два дома жилые, остальные брошенные. Бабки какие-то доживают.
Сергей хотел расспросить подробнее, но тут подъехала «Нива» к бензоколонке через дорогу, Витька отвлёкся, заговорил про цены на солярку, и разговор ушёл в сторону.
А потом был Новый год. Дочь с зятем приехали на три дня, привезли маленького внука Тёмку. Сергей закрыл Автосерви, и весь праздник думал: ходит ли Сиротка к запертой бытовке? Сидит ли у порога, ждёт? Второго января не выдержал, сбегал, оставил у двери пакет с костями и хлебом. Когда вернулся на следующий день, пакета не было, только снег вокруг был утоптан собачьими лапами.
Январь выдался лютый. Морозы стояли под сорок, ветер нёс колючую позёмку, провода гудели, как струны. Машин почти не было: кто ж в такую стужу поедет. Сергей сидел в бытовке один, топил буржуйку, от скуки перебирал старые карбюраторы. И каждый день, ровно в час, скрипел снег за дверью.
Сиротка приходила. В сорокаградусный мороз, с инеем на морде, с сосульками на шерсти. Садилась на порог и ждала.
– Да что ж ты, милая, – бормотал Сергей, выставляя ей горячую похлёбку. – Сидела бы дома, в тепле. Или тебе дома совсем не дают? Вот хозяева-то какие… Руки бы им поотрывать, хозяевам твоим.
Он злился. Честно злился. Представлял себе хозяев: какого-нибудь пьяницу или молодых, которые завели собаку, а потом она им надоела. Выставили на мороз, не кормят, а собака, верная душа, всё равно домой возвращается.
– Найду я их, – говорил Сергей Сиротке. – Найду и скажу. Всё скажу.
Сиротка лакала похлёбку. Немного, пару раз. Потом выуживала из миски самую крупную кость, смотрела на Сергея своими виноватыми глазами – и убегала по лесопилочной дороге.
Однажды, в конце января, случилось вот что. Сергей в тот день купил у Тамары целую курицу, недорогую, синюшную, отварил её в бытовке и отложил половину собаке. А Сиротка, вместо того чтобы съесть хоть немного, схватила из миски сразу всё, что смогла удержать в пасти, – и бегом. Через полчаса вернулась. Села у порога. Сергей, удивлённый, положил ещё. Она снова взяла, снова убежала. И вернулась в третий раз.
– Да куда ж ты таскаешь, дурёха?! – не выдержал Сергей. – Щенки у тебя там, что ли?
Но какие щенки у такой старой собаки, да ещё в январе. Не бывает такого.
Он смотрел ей вслед, как она тяжело трусит по заснеженной дороге, припадая на задние лапы, и в груди у него ворочалось что-то смутное, беспокойное. Будто он что-то должен был понять, а не понимал.
***
Февраль прошёл в метелях. Сергей несколько раз собирался пойти на Овражную, посмотреть, что там за дом, что за хозяева. Но то работа, то сугробы по пояс, то спина прихватила так, что три дня не мог разогнуться. Да и, честно сказать, побаивался. Придёт, а там пьяная компания или ещё что. Скажут: «Твоё какое дело, чужую собаку кормишь? Не кормил бы, она бы и не бегала».
Сиротка всё так же приходила. За четыре месяца она стала для Сергея чем-то вроде часов, вроде восхода солнца. Если б она однажды не пришла, он, наверное, места бы себе не нашёл.
Они привыкли друг к другу. Сиротка теперь, поев, иногда не сразу убегала, а садилась у печки, у открытой двери, и минуту-другую грелась. Разрешала Сергею погладить себя по голове. Один раз даже положила ему морду на колено, ненадолго, на пару секунд, и тут же отстранилась, будто спохватилась: не положено.
– Ну, чего ты, – говорил Сергей. – Сиди, грейся. Никто не гонит.
Но она уходила. Всегда уходила. С едой в зубах.
Однажды в начале марта к Сергею приехал на «десятке» Толик Мошкин, молодой парень из соцзащиты. Надо было поменять тормозные колодки. Толик, пока ждал, разговорился:
– Замотался я, дядь Серёж. У меня по участку сорок бабок одиноких. Всех объезди, продукты привези, пенсию проверь. А тут ещё новый список прислали, кого проверить надо. Говорят, по Овражной одна бабка есть, лет восьмидесяти пяти, на учёт не встала, помощь не оформляла. Сын у неё где-то в Москве, числится, что при сыне. А соседи звонили, говорят, живёт одна. Надо съездить, да дорогу туда замело, моя «десятка» не пройдёт.
– На Овражной? – насторожился Сергей. – В каком доме?
– Да в последнем. Ветлугина фамилия. Анна Григорьевна.
Сергей застыл с колодкой в руке.
– Как? – переспросил он. – Как, говоришь?
– Ветлугина. Анна Григорьевна. А что, знаешь её?
Сергей не ответил. Он положил колодку на верстак, вытер руки ветошью и сел на табуретку. Толик смотрел на него удивлённо.
– Дядь Серёж, ты чего?
– Ничего, – сказал Сергей глухо. – Ничего, Толя. Ты езжай. Колодки я тебе завтра поменяю, за так. А сейчас мне идти надо.
Было двенадцать часов дня. До обеда, до Сиротки, оставался час.
***
Анна Григорьевна Ветлугина.
Пятьдесят лет Сергей не слышал этого имени. Ну, может, сорок пять. Он и забыл уже, что она жива, думал, давно померла или уехала к сыну.
Она учила его в первом классе. Их первая учительница. Молодая тогда была, лет тридцати с небольшим, строгая, в сером костюме, с тугим пучком волос на затылке, в очках. Дети её боялись и обожали. Боялись, потому что она ничего не прощала: ни грязных тетрадей, ни вранья, ни драк. Обожали, потому что никто так, как она, не умел читать вслух сказки. Когда она читала, в классе тишина стояла такая, что слышно было, как муха бьётся о стекло.
Но помнил её Сергей не за это.
Отец у Серёжки Лапина пил. Пил страшно, по-чёрному. Мать работала дояркой в совхозе, уходила в четыре утра, возвращалась затемно, а отец валялся дома, пропивая всё, что было. Еды в доме часто не было никакой. Серёжка ходил в школу голодный, в застиранной рубашке, с дыркой на локте свитера.
И однажды, в первом классе, на большой перемене, когда все ребята достали из портфелей свои завтраки – у кого бутерброд, у кого яйцо варёное, у кого пирожок, – Серёжка сидел за партой и делал вид, что читает букварь. А живот у него урчал так, что соседка по парте захихикала.
Анна Григорьевна тогда ничего не сказала. А на следующий день, на той же перемене, подошла к нему и положила на парту свёрток в газете.
– Лапин, – сказала она строго. – Мне тут лишнее досталось. Выбрасывать жалко. Съешь, пожалуйста.
В свёртке были два бутерброда с маслом и с колбасой. Настоящей, докторской.
Серёжка съел. А на следующий день свёрток опять лежал на парте. И на следующий. И так весь год. Каждый день. «Лишнее досталось». Он тогда, дурак маленький, верил, что лишнее. Только потом, лет в пятнадцать, до него дошло, что учительская зарплата в те годы была – слёзы, что Анна Григорьевна одна растила сына, что никакого «лишнего» у неё и быть не могло. Что она отдавала ему свой завтрак. Свой собственный.
А во втором классе отец Серёжкин замёрз пьяный в сугробе, мать переехала с ним в другой совхоз, под Кашин, и Анну Григорьевну он больше не видел. Когда вернулся в Ключи взрослым, после армии, после всех своих дорог, она уже на пенсии была, жила где-то, он и не спрашивал где. Закрутился. Работа, женитьба, дочь, Галина болезнь, похороны… Одна жизнь, как колесо, катилась мимо другой.
Сергей сидел в бытовке и смотрел на часы. Без пяти час. Скрипнул снег.
Сиротка стояла у порога. Рыжая, худая. Смотрела на него виноватыми глазами.
– Ну здравствуй, – сказал Сергей тихо. – Здравствуй, милая.
Он положил в миску всё, что было. Остатки вчерашней курицы, хлеб. Сиротка лизнула пару раз, потом взяла в зубы кусок курицы и хлеб, посмотрела на Сергея и повернулась, чтобы бежать.
– Погоди, – сказал Сергей. – Погоди. Я с тобой.
***
Он шёл за ней по лесопилочной дороге, потом свернул на Овражную. Дорогу и правда замело: колея от лесовозов шла вбок, а сама улица тонула в сугробах. Сиротка бежала по какой-то своей, одной ей известной тропке, протоптанной её лапами за всю зиму, узкой, как нитка. Сергей шёл следом, проваливаясь по колено, по бедро, чертыхаясь и отдуваясь.
Улица кончалась у оврага. Дома тут стояли старые, почерневшие, многие с заколоченными окнами, с провалившимися крышами. Ни дымка, ни следа. Мёртвая улица.
И только в самом последнем доме, маленьком, покосившемся, почти вросшем в снег по самые окна, из трубы тянулся тонкий, едва заметный, прозрачный дымок. Такой слабый, будто там не печь топили, а свечку жгли.
Сиротка подбежала к крыльцу. Сергей остановился за старой облетевшей яблоней у забора, чтобы не спугнуть.
Собака положила еду на ступеньку и тихонько, коротко тявкнула. Один раз. Будто в дверь постучала.
Дверь приоткрылась не сразу. Сначала там что-то стукнуло, зашаркало. Потом в щель выглянула старуха. Маленькая, сгорбленная, в валенках, в драной кофте, поверх которой был накинут серый пуховый платок, весь в дырах. Лицо худое, иссохшее, серое, как пергамент. Руки дрожащие, узловатые, с синими венами.
– Пальмушка, – сказала она, и голос у неё был тоненький, слабый, но чистый и ясный. – Пальмушка моя пришла. Умница моя. Что ж ты мне опять принесла?
Она нагнулась, с трудом, держась за косяк, подобрала с крыльца кусок курицы и хлеб. Поднесла к глазам, разглядывая.
– Ох ты, курочка. Богато нынче. И где ж ты это берёшь, а? Кто ж тебя, такую, кормит? Добрые люди, видно. Дай им Бог здоровья.
Старуха разломила курицу пополам. Одну половину – большую, Сергей видел, что большую – протянула собаке:
– На. Ешь. Ешь, я сказала, не упрямься.
Пальма съела. Старуха отщипнула от хлеба кусочек, пожевала его беззубым ртом, медленно, долго, закрыв глаза, будто это было что-то очень вкусное. Меньшую половину курицы она завернула в тряпицу и спрятала в карман кофты.
– Это на вечер, – объяснила она собаке. – Вечером супчик сварю. С картошкой. У нас ещё картошечка осталась, три штучки.
Сергей стоял за яблоней, и мороз драл ему лицо, а он не чувствовал. Он всё понял.
Четыре месяца. Четыре месяца эта собака, сама голодная, худая до рёбер, старая, таскала его еду вот сюда. На край оврага, по сугробам, по сорокаградусному морозу. Три раза за день бегала, когда была курица. Не себе. Хозяйке. Вот почему она не толстела. Вот почему смотрела на него виноватыми глазами. Вот почему отказывалась, чтобы её гладили, чтобы брали за ошейник. Она не могла стать его собакой. У неё была своя работа.
А старуха, сама такая же истощённая, делила с ней эти крохи пополам. И большую половину отдавала собаке.
«Мне тут лишнее досталось. Выбрасывать жалко».
Анна Григорьевна.
***
Сергей вышел из-за яблони.
Пальма услышала его первая, повернула голову и вильнула хвостом.
Старуха подняла глаза, прищурилась. Видела она, похоже, плохо.
– Кто там? – спросила она тревожно. – Кто это? Если за долгом, так у меня нет ничего, сынок, я говорила уже…
– Анна Григорьевна, – сказал Сергей. Голос у него сел. – Анна Григорьевна, это Лапин. Серёжа Лапин. Вы меня учили. В первом классе. Помните?
Старуха долго смотрела на него. Губы у неё шевелились, будто она перебирала в памяти что-то давнее, запылённое.
– Лапин… – повторила она. – Лапин Серёжа… Это который… с дыркой на локте? Что букварь вверх ногами читал, когда есть хотел?
Сергей шагнул к крыльцу и опустился перед ней прямо в снег, на колени.
– Я, – сказал он. – Я это, Анна Григорьевна.
– Господи, – сказала она. – Серёженька… Большой-то какой. Седой уже…
Она протянула дрожащую руку и дотронулась до его щеки. Рука была лёгкая и холодная, как сухой лист.
– А собака… – начала было она.
– Я её кормил, – сказал Сергей. – Четыре месяца. У меня мастерская на лесопилочной дороге. Она каждый день приходила. А я-то, дурак, думал, хозяева её не кормят. Злился на вас. Ругал. Хотел найти да высказать…
Анна Григорьевна посмотрела на Пальму, потом на Сергея, и вдруг её сухое, серое лицо дрогнуло, сморщилось, и по морщинам потекли слёзы.
– Так это ты, – прошептала она. – Это ты, Серёженька. А я ведь каждый день молилась. Каждый день. За того, кто её кормит. Не знала кто, а молилась. Думала, Бог меня услышит, этого человека сбережёт. А это ты…
Сергей поднялся, отряхнул колени.
– Можно в дом, Анна Григорьевна?
Она замялась. Глянула на дверь.
– Там, Серёжа, не прибрано… Не ждала гостей…
– Можно?
Она кивнула.
В доме было холодно. Не так, как на улице, но холодно по-настоящему: изо рта шёл пар. Печь едва тёплая. У печки лежала жалкая кучка поленьев, тонких, гнилых, явно собранных по заброшенным дворам. На столе – кастрюлька с водой. Чайник. Банка с солью. На полке – три картофелины, маленькие, сморщенные, с ростками. И больше ничего.
На кровати, в углу, лежало ватное одеяло, а сверху ещё пальто и какая-то шуба. Видно, спала она одетая, под всем, что было.
На стене висела фотография в рамке: молодая женщина в сером костюме, с пучком, в очках, строгая, и рядом с ней мальчик лет десяти. Сергей узнал костюм.
– Сын? – спросил он, кивнув на фото.
– Сын, – кивнула Анна Григорьевна. – Гена. В Москве он. Бизнес у него, говорит.
– Помогает?
Она отвела глаза.
– Помогает… Как может… У него своих забот много. Долги у него, Серёжа. Кредиты. Прошлой весной приезжал, карточку мою пенсионную взял. Сказал, временно, до осени, у него трудности. Я, говорит, мама, буду тебе переводить, сколько надо. Ну, переводил поначалу. А потом… – Она замолчала. – Потом у него, видно, совсем трудно стало. Телефон он мне не берёт. Занят, наверное.
Сергей стиснул зубы так, что заныли скулы.
– И вы с весны без пенсии?
– Почему без пенсии, – строго, по-учительски, сказала Анна Григорьевна. – Пенсия идёт. Только на Генину карточку. Ему нужнее. Он мне сын. А мне много не надо. Я огородик летом держала, картошечку. Соседка тут была, Маруся, помогала, да Маруся осенью померла. А я уж и не хожу почти никуда. Ноги не держат. До магазина мне теперь, как до Москвы. Вот Пальма моя меня и кормит.
Она посмотрела на собаку, которая улеглась у её ног, и в глазах у старухи вспыхнуло что-то тёплое, живое.
– Мне её Маруся перед смертью оставила. Она ж у меня умная. В ноябре, как совсем есть нечего стало, она ушла куда-то с утра, а к обеду вернулась. И несёт в зубах кусок хлеба с салом. Положила мне на крыльцо и смотрит. Я, Серёжа, так и села. Думала, украла где. Отругала её. А она на другой день опять. И опять. Я уж потом поняла: кто-то ей даёт. Добрый человек. А она мне несёт.
Сергей отошёл к окну и стоял, глядя на сугробы, чтобы она не видела его лица.
– Анна Григорьевна, – сказал он, не оборачиваясь. – А помните, вы мне в первом классе бутерброды носили? Говорили – лишнее досталось?
Она помолчала.
– Не помню, – сказала она. – Давно было. Разве всё упомнишь.
– А я помню, – сказал Сергей. – Всю жизнь помню. Так вот теперь, выходит, мне лишнее досталось. Выбрасывать жалко.
***
Он вернулся в тот же вечер. Не пешком – на своём «уазике», по колее от лесовозов, потом на лопате, потом на руках. Привёз два мешка дров, мешок картошки, сумку продуктов из Тамариного магазина: крупу, масло, мясо, молоко, хлеб, сахар, чай, печенье. Тамара, набирая, охала:
– Ты что, Серёжа, женишься, что ли?
– Долг отдаю, – коротко сказал Сергей.
Сам затопил печь, так что загудело в трубе. Сам сварил суп, настоящий, с мясом. Анна Григорьевна сидела на кровати, закутавшись в платок, смотрела, как он хлопочет, и всё повторяла:
– Да не надо, Серёжа… Да что ты… Да куда столько…
А Пальма лежала у печки и смотрела на Сергея. И впервые за четыре месяца в её глазах не было виноватости. Только спокойствие. Будто она сдала смену.
Суп ели втроём. Анна Григорьевна – медленно, по ложечке, с хлебом, а Пальме Сергей налил полную миску, и она впервые при нём съела всё. Вылизала миску до блеска, облизнулась, вздохнула и растянулась у тёплой печки во всю длину, как не лежала, наверное, с прошлой осени.
На следующий день Сергей нашёл Толика Мошкина.
– Толя, – сказал он. – Про Ветлугину. Съезди со мной. На моём «уазике» доедем. Посмотришь, в каких условиях она живёт. И протокол там какой у вас надо, пиши. А про сына напиши отдельно. Что карточку забрал.
Толик съездил. Постоял посреди холодной избы, посмотрел на три картофелины на полке, которые Сергей нарочно не убрал, и покраснел до ушей.
– Дядь Серёж, это ж… Это ж под суд за такое можно. Это ж она у меня в списке год как висит, а я… Дорогу замело, думал, потом…
– Ты не переживай, Толя, – сказал Сергей. – Ты дело сделай. А кто виноват – потом разберёмся.
Дело сделали быстро. Толик оказался парнем толковым, хоть и молодым. Позвонили в пенсионный фонд, в банк, карточку Генину заблокировали, оформили новую, на Анну Григорьевну, с доставкой пенсии почтальоном на дом. Поставили её на учёт, оформили социального работника, два раза в неделю продукты. Сергей сам дозвонился до Гены. С пятого раза. Разговор был короткий.
– Геннадий, – сказал он в трубку. – Меня Сергей зовут. Я ученик вашей матери. Карточку её мы закрыли. Она теперь сама будет пенсию получать. Приезжайте проведать. Она вас ждёт. Каждый день ждёт. Всё говорит – ему нужнее. А если не приедете… Ну, это ваше дело. Только знайте, что всю зиму вашу мать кормила собака.
В трубке долго молчали. Потом мужской голос сказал хрипло: «Я приеду». И отключился.
Приехал ли он – это отдельная история. Приехал, в апреле. Постоял на пороге, посмотрел, поплакал. Привёз денег, лекарств, новый телефон. Звонит теперь по субботам. Сергей не знал, простила ли его мать. Спрашивать не стал. Не его дело. Да и понятно было, что простила. Матери всегда прощают.
А Сергей с того марта ездил на Овражную каждый день. Утром, по пути в Автосерви, завозил дрова или воду. Вечером, по пути домой, заезжал на чай. Анна Григорьевна ждала его, как ждут своих: к семи часам ставила чайник, резала хлеб, выкладывала печенье на блюдце с отбитым краешком. И рассказывала. Про школу, про учеников, про Ключи, какими они были пятьдесят лет назад. Сергей слушал, как когда-то в первом классе слушал сказки: молча, затаив дыхание.
Однажды она достала с полки старый, пожелтевший журнал в картонной обложке. Классный журнал, 1980 год, первый «Б».
– Храню, – сказала она. – Все мои журналы храню. Вот ты, гляди. Лапин Сергей. Чтение – пять. Письмо – три. Поведение – два.
– Два? – засмеялся Сергей. – За что ж два-то?
– А кто Мишке Горохову нос разбил? – строго спросила Анна Григорьевна, глядя на него поверх очков. – За то, что он тебя голодранцем назвал?
Сергей перестал смеяться.
– Вы и это помните.
– Я, Серёжа, всё помню, – сказала она тихо. – Я только вид делаю, что не помню. Так людям легче.
***
Весна в тот год пришла дружная. В апреле зашумели ручьи по Овражной, снег сошёл за две недели, и оказалось, что улица не такая уж и мёртвая: из-под сугробов вылезли старые яблони, сирень, скворечники на берёзах. Прилетели скворцы, заорали на всю округу.
Сергей вскопал Анне Григорьевне огород. Посадили картошку, лук, морковь. Анна Григорьевна командовала с лавочки, как когда-то командовала классом:
– Мельче сажай, Лапин! Глубже! Ровнее! Ты что, в первый раз лопату видишь?
– В первый, Анна Григорьевна, – смеялся Сергей.
Пальма, отъевшаяся, округлившаяся, с залоснившейся рыжей шерстью, носилась по огороду за скворцами, как щенок, хотя лет ей было уже под двенадцать. Седины на морде, правда, не убавилось. Но глаза стали другие. Весёлые.
В Автосерви она больше не ходила. Нужды не было. Только иногда, когда Сергей задерживался и не приезжал к семи, Пальма выходила к калитке и садилась, глядя на дорогу. Ждала. И когда вдали показывался «уазик», поднималась, виляла хвостом и бежала навстречу, припадая на задние лапы.
Как-то раз, в мае, вечером, они сидели втроём на крыльце. Анна Григорьевна в новом платке, который привёз ей Сергей с районной ярмарки, пила чай из блюдца. Сергей курил. Пальма лежала у их ног.
Солнце садилось за овраг, в черёмухах пели соловьи, пахло вскопанной землёй и первой зеленью.
Анна Григорьенвна поставила блюдце на ступеньку.
– Знаешь, Серёжа, я ведь думала, что уже никому не нужна. Что вот так и помру, тихо, под шубой. Найдут весной. А оно вон как повернулось. Будто кто-то мне тот бутерброд вернул. Через пятьдесят лет.
– Вернул, Анна Григорьевна, – сказал Сергей. – С процентами.
Она засмеялась. Тихо, по-старушечьи, прикрывая рот ладонью. И Сергей подумал, что, наверное, никогда ещё не слышал, как она смеётся. В первом классе она была строгая. Не смеялась.
Пальма подняла голову, посмотрела на одного, на другого и зевнула во всю пасть, сладко, с подвыванием. Будто хотела сказать: «Ну, наговорились? Пора бы и спать. Завтра дел много».
Над оврагом всходила луна, большая, жёлтая, как блин на масленицу. Дымок из трубы последнего дома на Овражной поднимался в небо ровным, густым, тёплым столбом.
А на старой вывеске у лесопилочной дороги Сергей той весной всё-таки подправил облупившуюся букву. Стало опять «Автосервис». Но ему почему-то всё равно больше нравилось, как говорили в Ключах: «Автосерви». Как будто кто-то начал доброе дело, да не успел договорить. А остальное пусть уж жизнь доскажет.













