«К моему возвращению чтобы кошки не было в доме», — приказал муж, Через 2 недели с удивлением открыл дверь

Геннадий похлопал себя по карманам – паспорт, телефон, ключи. Посмотрел на жену. Взгляд у него был тяжёлый, серый, как ноябрьское небо над их районным городком.

– К моему возвращению чтобы кошки не было в доме, – сказал он.

Валентина стояла в дверях кухни с полотенцем в руках. Кошка Мурка сидела у её ног и умывалась, будто речь шла вовсе не о ней.

– Гена, – сказала Валентина. – Ну куда ж я её дену?

– Куда хочешь, – ответил Геннадий, нагибаясь за ботинками. – Хоть в приют, хоть соседям, хоть на рынок снеси. Две недели тебе сроку. Я сказал – всё.

– Гена, это же мамина кошка.

– И не начинай, Валя. Я тебе ещё в сентябре говорил. Шерсть по всей квартире, в супе шерсть, на рубашках шерсть. Лоток этот вонючий в ванной. Я прихожу с работы – отдохнуть хочу, а не кошачье ссаньё нюхать. Всё. Вопрос закрыт.

Хлопнула дверь. Лифт у них в пятиэтажке не водился, и Валентина долго слышала, как тяжёлые шаги мужа спускаются по лестнице – с пятого этажа на четвёртый, на третий, на второй. Потом внизу бухнула подъездная дверь. Потом заурчала во дворе машина – Геннадий ехал на вокзал, а оттуда поездом в Сургут, на вахту. Две недели.

Валентина постояла ещё немного. Потом опустилась на табуретку в прихожей, прямо на Генины тапки, и заплакала.

Мурка перестала умываться. Подошла, потёрлась о её ногу. Запрыгнула на колени – тяжело, по-старушечьи, сначала передними лапами, потом, подтянувшись, задними. Свернулась клубком и замурлыкала. Громко, хрипловато, будто где-то в животе у неё крутилась маленькая швейная машинка.

– Ах ты моя хорошая, – прошептала Валентина, гладя её по серой полосатой спине. – Куда ж я тебя дену-то? Куда?

Мамина кошка
Мурка появилась у них прошлой осенью. А до того одиннадцать лет прожила в деревне Сосновке, в маленьком бревенчатом доме с голубыми наличниками, у Валентининой мамы, Анны Петровны.

Мама взяла её котёнком. Нашла у колодца – мокрую, тощую, с гноящимися глазами. Кто-то, видно, выкинул из машины. Анна Петровна отпоила её молоком, закапывала глаза чайной заваркой и назвала без затей – Муркой. Потому что, говорила она, у кошки должно быть кошачье имя, а не эти ваши городские Масяни да Бусинки.

«К моему возвращению чтобы кошки не было в доме», - приказал муж, Через 2 недели с удивлением открыл дверь

– Она мне, Валюшка, заместо внучки, – говорила мама по телефону. Внук-то у неё был, Павлик, Валентинин сын, да только в Сосновку он ездил неохотно, а потом и вовсе уехал учиться в Екатеринбург. – Сижу вечером, вяжу, а она у меня на коленях. Мурлычет, мурлычет. И так мне, Валюшка, покойно делается. Будто и не одна я вовсе.

Отец у Валентины помер давно, ещё в девяностые. Мама осталась одна в Сосновке, и сколько Валентина ни звала её к себе в город – не ехала.

– Чего я у вас там не видала? – отмахивалась она. – Сидеть в вашей бетонной коробке да в окно на гаражи глядеть? Нет уж. Тут у меня огород, тут у меня Мурка, тут у меня Степановна через дорогу. Тут у меня, Валюшка, жизнь. А у вас что? У вас Генка твой. Он меня и на порог-то пускает, будто одолжение делает.

Валентина тогда обижалась за мужа. А теперь, сидя в прихожей на его тапках, вдруг подумала: а ведь права мама была. Во всём права.

Прошлым сентябрём Анна Петровна слегла. Инсульт. Валентина ездила в Сосновку каждые выходные, потом взяла отпуск за свой счёт и жила там три недели. Мама лежала на высокой железной кровати, под иконой, маленькая, высохшая, как осенний лист. Говорить она уже почти не могла. Только смотрела. А Мурка лежала у неё в ногах и не отходила ни на шаг. Даже есть не ходила – Валентина ей миску прямо на кровать ставила.

За день до смерти мама вдруг пришла в себя. Взяла Валентину за руку своими сухими, горячими пальцами и сказала – ясно, отчётливо, как в прежние годы:

– Мурку не бросай, Валюшка. Обещай мне.

– Обещаю, мама.

– Она у меня… она хорошая. Она всё понимает. Ты её береги. Она тебя тоже сбережёт.

И закрыла глаза. А на другой день к вечеру её не стало.

После похорон Валентина сложила Мурку в дорожную сумку – кошка не сопротивлялась, только смотрела из щели жёлтыми глазами – и привезла в город. Геннадий, увидев сумку, поморщился:

– Это ещё что?

– Мамина кошка, Гена. Я обещала.

– Обещала она, – буркнул Геннадий. – Ну, пусть пока поживёт. Только чтоб в спальню не лезла. И на диван.

Мурка в спальню не лезла. И на диван тоже. Она вообще была кошка деликатная, деревенская, понимающая. Спала в прихожей на коврике, ела на кухне в уголке, лоток свой содержала в чистоте – не то, что иные городские. Но Геннадию всё равно не нравилось. Он наступал на неё в темноте и ругался. Находил шерсть на брюках и ругался. Чихал – и тоже ругался, хотя чихал он, как Валентина потом заметила, только когда Мурка была рядом, а когда её не видел – не чихал ни разу.

– Выдумываешь ты всё, Гена, – сказала она однажды. – Нет у тебя никакой аллергии. Врач же тебя в прошлом году

проверял.

– Ты меня учить будешь? – вскинулся Геннадий. – Я лучше знаю, есть у меня аллергия или нет!

Валентина промолчала. Она всегда молчала. Двадцать семь лет.

Двадцать семь лет
Замуж она вышла в девятнадцать. Геннадий был старше на пять лет, отслужил в армии, работал на заводе сварщиком.

– Ты у меня будешь как за каменной стеной, – сказал он ей тогда.

И она была. За стеной. Только со временем поняла, что стена эта – не столько защищает, сколько не выпускает.

Геннадий решал всё. Где жить, что покупать, куда ехать в отпуск и ехать ли вообще. Что готовить на ужин и во сколько подавать. С кем Валентине дружить и с кем нет. Подружку её, Люду, с которой они вместе в училище учились, он невзлюбил сразу – мол, болтушка, дура, мужиков меняет как перчатки. И Люда потихоньку пропала из Валиной жизни.

Потом пропала и Зоя, соседка, потом Тамара с работы. Остались только мама в Сосновке да сын Павлик. Да ещё работа – она двадцать лет проработала медсестрой в районной поликлинике, в процедурном кабинете.

Геннадий не бил её. Нет, этого не было, грех сказать. Не пил запоями. Деньги в дом приносил – особенно когда перешёл на вахту, там платили хорошо. Люди со стороны говорили: повезло тебе, Валя, с мужиком. Не пьёт, не гуляет, работящий.

А она молчала. Потому что как объяснишь людям, что бывает такая жизнь, в которой вроде бы всё хорошо, а дышать нечем? Когда ты двадцать семь лет живёшь как квартирантка в собственном доме – тихо, на цыпочках, чтобы не рассердить хозяина.

Мама это видела. Мама всегда всё видела.

– Ты, Валюшка, при нём как свечка под колпаком, – сказала она однажды, когда Валентина приехала в Сосновку одна. – Горишь, а воздуху нет. Скоро и совсем потухнешь.

– Мама, ну что ты такое говоришь.

– Что вижу, то и говорю. Ты в детстве-то какая была? Хохотушка. Песни пела – вся Сосновка слушала. А теперь? Приедешь – и сидишь, в одну точку глядишь. Я тебя, Валюшка, не узнаю.

Валентина тогда отмахнулась. А сейчас, вспомнив, снова заплакала – тихо, чтоб соседи через стенку не услышали. Мурка подняла голову, посмотрела на неё жёлтыми глазами и мурлыкнула как-то вопросительно.

– Ничего, Мурушка, – сказала Валентина. – Ничего. Придумаем что-нибудь.

Первая неделя
Придумать не получалось.

В понедельник Валентина обзвонила всех знакомых. Кошку, одиннадцатилетнюю, деревенскую, никто брать не хотел. У одних своя собака, у других ремонт, у третьих дети-аллергики. Тамара с работы сочувственно покивала и посоветовала объявление на «Авито» дать.

– Да кто ж её возьмёт, старую-то? – вздохнула Валентина.

– А ты напиши, что молодая, – подмигнула Тамара. – Кто там будет проверять.

Валентина представила, как отдаёт Мурку каким-то чужим людям, которые ждут молодую игривую кошечку, а получают старую, степенную, со своими привычками. Представила, как Мурка сидит в чужой квартире, забившись под диван, и смотрит на дверь. Ждёт. Как ждала маму.

Никакого объявления она не дала.

Во вторник она поехала в городской приют. Приют был на окраине, за промзоной, в бывшем гаражном боксе. Встретила её девушка лет двадцати пяти, в резиновых сапогах и в куртке, заляпанной чем-то бурым. Звали её Катей.

– Взрослую кошку? – переспросила Катя. – Одиннадцать лет? Ой, вы знаете… Мы, конечно, можем взять. Но у нас мест нет совсем. Сорок кошек на двадцать клеток. Взрослых почти не забирают. Она будет тут сидеть до конца. А домашние, знаете, в клетках очень быстро сдают. Тоскуют.

Она помолчала и добавила тихо, глядя в сторону:

– Вы бы подумали ещё. Это ж не вещь.

Валентина вышла из приюта и долго стояла на остановке. Мимо прошли три автобуса. Потом она села на лавочку и поняла, что не может встать. Ноги не держат.

«Это ж не вещь», – звучало у неё в голове.

А ведь для Геннадия – вещь. Как старый шкаф. Как сломанный пылесос. Мешает – выкинь. И не надо никаких объяснений.

«А я? – вдруг подумала Валентина. – А я для него что? Тоже вещь? Удобная, пока работает?»

От этой мысли ей стало так холодно, что она поплотнее запахнула пальто, хотя на улице было почти тепло – апрель, капель, воробьи орут в кустах.

В среду вечером позвонил Геннадий. Разговор был короткий, как всегда.

– Ну что, пристроила?

– Нет ещё, Гена.

– Чего тянешь? Я тебе ясно сказал. Приеду – чтоб не было. Всё, мне некогда.

Гудки. Валентина положила телефон на стол и долго на него смотрела. Двадцать семь лет – и ни разу он не спросил, как она. Не спросил, как ей после маминой смерти.

Мурка, будто почуяв, что хозяйке худо, пришла из прихожей. Постояла на пороге кухни. Потом – впервые за всё время – прошла через кухню, запрыгнула на стул рядом и положила лапу Валентине на руку. Мягко, осторожно, будто спрашивала: «Можно?»

– Можно, – сказала Валентина. – Теперь уж всё можно, Мурушка.

Сосновка
В четверг она проснулась в пять утра. За окном было ещё темно, в соседнем доме горело одно окно – кто-то собирался на смену. Валентина лежала и слушала, как тикают на кухне часы. Тик-так. Тик-так. Двадцать семь лет эти часы тикали. Она их ещё к свадьбе покупала, в универмаге, на свою первую стипендию.

И вдруг она поняла. Ясно, просто, как понимают что-то раз в жизни.

Не в кошке дело. Совсем не в кошке.

Она встала. Умылась холодной водой. Достала с антресолей большую клетчатую сумку, с которой когда-то ездила в Сосновку за картошкой. Потом ещё одну. И стала складывать вещи.

Мурка сидела на пороге спальни и смотрела. Не мяукала, не мешала. Только глаза её, жёлтые, круглые, следили за каждым движением.

Когда сумки были собраны, Валентина села на кухне и написала записку. Писала долго, рвала листки, начинала снова. То выходило слишком длинно, со слезами и упрёками. То слишком коротко и зло. В конце концов на листке осталось всего две строчки. Она положила его на стол, придавила сахарницей и оглядела кухню.

Всё было чисто, прибрано. Полотенца висели ровно, посуда стояла в сушилке. Двадцать семь лет она поддерживала здесь этот порядок. Для кого?

– Ну, Мурушка, – сказала она. – Поехали домой.

Мурка, не дожидаясь, сама залезла в сумку-переноску. И даже, кажется, мурлыкнула.

Автобус до Сосновки ходил раз в день, в восемь утра, с автостанции. Ехать было два с половиной часа – сначала по трассе, потом по разбитой грунтовке, мимо полей, мимо берёзовых колков, мимо заброшенной фермы с провалившейся крышей. Валентина сидела у окна, держала на коленях переноску и смотрела, как светлеет небо. Мурка в переноске спала.

А на подъезде к Сосновке вдруг проснулась. Высунула нос в щель на дверце, втянула воздух. И замяукала – громко, протяжно, на весь автобус. Пассажиры обернулись.

– Узнала, – улыбнулась Валентина, и слёзы потекли у неё сами собой. – Узнала, родимая. Домой едем. Домой.

Дом с голубыми наличниками
Дом стоял как стоял. Потемневшие брёвна, голубые наличники, облупившиеся за зиму, покосившаяся калитка. Под окнами – мамины пионы, ещё голые, только-только проклюнулись из земли красными ростками. На крыльце – мамины галоши, которые Валентина осенью так и не решилась убрать.

Она поставила сумки. Открыла тяжёлый навесной замок. Дверь со скрипом подалась, и из сеней пахнуло холодом, сыростью и ещё чем-то – знакомым, родным, забытым. Сушёной мятой, которую мама развешивала пучками под потолком. Печным дымом, въевшимся в стены. Старыми половиками.

Мурка выпрыгнула из переноски и кинулась в избу. Обежала всё – печку, стол, лавку у окна. Потом вспрыгнула на мамину железную кровать, покрутилась, легла на подушку. И запела. Громко, хрипло, на весь дом.

Валентина стояла на пороге, прислонившись к косяку, и не могла сдвинуться с места.

– Валюшка! Ты, что ль?!

С улицы, запыхавшись, спешила Степановна – мамина соседка, подруга, почти сестра. Маленькая, круглая, в пуховом платке и валенках с галошами, хотя на дворе уже был апрель.

– Гляжу, калитка отворена! Думаю, воры, что ль? А это ты! Ах ты господи, Валюшка!

Она обняла Валентину, прижала к себе – от неё пахло хлебом и козьим молоком, как в детстве, – и вдруг отстранилась, заглянула в лицо.

– Ты чего с сумками-то? Надолго, что ль?

Валентина помолчала. А потом сказала то, что ещё утром казалось ей немыслимым:

– Надолго, тётя Паша. Может, насовсем.

Степановна посмотрела на неё. Потом на сумки. Потом – через открытую дверь – на Мурку, лежавшую на маминой подушке. И всё поняла. Деревенские, они всё понимают без слов.

– Ну и ладно, – сказала она. – Ну и правильно. Пойдём-ка, я тебе печку растоплю, а то застынешь. Дрова-то у Анны ещё с осени в сарае лежат, Колька мой колол. А опосля ко мне – обедать. У меня щи со вчерашнего дня стоят, наваристые. И пирог с черёмухой. Ты ведь пирог с черёмухой любишь, я помню.

Вторая неделя
Первые дни Валентина почти не выходила из дома. Мыла, скребла, чистила. Выбивала на снегу половики, стирала занавески, перемывала мамину посуду в тазу с горячей водой. Печку топила дважды в день – дом за зиму промёрз насквозь, и стены отдавали холод медленно, неохотно, как старик отдаёт обиду.

Работа была тяжёлая, непривычная – в городе у неё и машинка стиральная была, и батареи горячие. А тут – воду из колодца таскай, дрова носи, золу выгребай. К вечеру руки гудели, спина ныла. Но странное дело: спала Валентина так, как не спала уже много лет. Без таблеток. Без ночных пробуждений. Проваливалась в сон, как камень в воду, а просыпалась от того, что Мурка тычется ей в щёку мокрым носом – пора, мол, хозяйка, завтракать.

Телефон она выключила в первый же день. И положила в ящик комода, под мамины платки.

На третий день к ней пришёл Колька – Степановнин сын, мужик лет пятидесяти, молчаливый, рукастый. Молча поправил калитку. Молча перекрыл прохудившийся угол крыши над сенями. Молча выкопал из-под снега мамину скамейку у забора и поставил на место. А уходя, сказал только:

– Если чего надо – кричи. Я через два дома.

– Спасибо, Коля.

– Не за что. Анна Петровна меня в детстве пирогами кормила. Долг платежом красен.

На пятый день Валентина пошла в сельсовет. Там заведовала всем Зинаида Фёдоровна, бойкая женщина в очках и с таким голосом, что её, говорили, было слышно в соседнем районе.

– Медсестра?! – закричала Зинаида Фёдоровна, узнав, кто перед ней. – Процедурная?! Двадцать лет стажа?! Ой, девонька, тебя ж нам сам Бог послал! У нас фельдшерский пункт второй год пустой стоит! Фельдшерица наша, Лидия Ивановна, на пенсию ушла, а нового никто не едет! Старики к нам за сорок вёрст в район ездят давление мерить! Ты ж у нас как манна небесная! Я сейчас же в район позвоню!

И позвонила. Через неделю пришла бумага. Валентину брали в Сосновский фельдшерско-акушерский пункт – сначала медсестрой, а там, глядишь, и выучат на фельдшера, заочно.

Пункт был маленький: две комнатки в старом кирпичном здании бывшей конторы. Кушетка, стол, шкаф с лекарствами, весы, плакат про гигиену рук, пожелтевший от времени. Валентина вымыла там всё с хлоркой, повесила на окна мамины занавески – с васильками – и поставила на подоконник горшок с геранью.

А на следующее утро к ней выстроилась очередь.

Шли старики со всей Сосновки и из соседних Выселок. С давлением, с больными суставами, с сахаром, с бессонницей. Кто с банкой мёда, кто с десятком яиц, кто просто так – поговорить. Потому что более двух лет в деревне не было медика, и люди соскучились по доброму слову больше, чем по уколам.

– Валюшка, – сказал ей дед Архип, девяностолетний, глуховатый, с бородой, как у Льва Толстого, пока она мерила ему давление. – Ты ведь Аннина дочка? Я тебя вот такой помню. – Он показал ладонью где-то на уровне стола. – Ты у нас на Троицу пела. «Во поле берёза стояла». Голосок у тебя был – аж за душу брало. Помнишь?

– Помню, дедушка, – улыбнулась Валентина.

– А ты спой, – вдруг попросил дед Архип. – Сейчас спой. Старику уважь.

И Валентина – сама не понимая, как это вышло – запела. Тихо сначала, неуверенно. А потом громче. Про берёзу, про поле, про люли-люли. Голос у неё за двадцать семь лет огрубел, осел, но не пропал. Нет, не пропал.

Когда она допела, в маленькой приёмной стояла тишина. А потом старухи в очереди – их было человек пять – утирали глаза платками, и дед Архип тоже утирал, и говорил сердито:

– Ну вот, растревожила. Анна бы услыхала – порадовалась.

Вечером Валентина сидела на мамином крыльце. Мурка лежала у неё на коленях. Солнце садилось за лес, небо было розовое, как пенка на топлёном молоке. Где-то мычала корова, тявкала собака, Степановна кричала через двор своему Кольке, чтобы шёл ужинать. И Валентина вдруг заметила, что улыбается. Сама. Без причины.

– А ведь права мама была, Мурушка, – сказала она. – Сберегла ты меня. Вот и сберегла.

Возвращение
Геннадий вернулся в пятницу вечером, как и обещал. Две недели ровно.

По телефону Валентина не отвечала с четверга прошлой недели. «Абонент недоступен». Он сперва разозлился – опять, мол, телефон не зарядила, растяпа. Потом забыл. На вахте было не до того – аврал, мороз, прорыв на трубе. Только раз, ночью, в вагончике, вдруг кольнуло что-то. Но он отмахнулся и уснул.

Он поднялся на свой пятый этаж. Достал ключи. Вставил в замок, повернул.

И открыл дверь.

В квартире было темно и тихо. Не пахло борщом. Не пахло вообще ничем – только застоявшимся воздухом, пылью и каким-то неуловимым нежилым духом, какой бывает в квартирах, откуда давно уехали хозяева.

– Валя? – позвал он.

Тишина.

Он щёлкнул выключателем. Прихожая. Его тапки. Её тапок нет. Коврика, на котором спала кошка, тоже нет. На вешалке – его куртки, её пальто нет. Зеркало, тумбочка, всё как было. Только пусто.

– Валя!

Он прошёл на кухню. Всё чисто, прибрано, полотенца висят ровно. Посуда в сушилке. Холодильник – он открыл – почти пустой. Кусок сыра, банка огурцов, пачка масла. На столе – листок бумаги, придавленный сахарницей.

Геннадий взял его. Прочитал. Буквы были ровные, аккуратные:

«Кошки в доме нет, как ты велел. Меня тоже. Не ищи. Валентина».

Он перечитал ещё раз. Потом ещё. Смысл не доходил. Слова были знакомые, простые, а в голове не складывались. Как будто написано было по-китайски.

Он сел на табуретку. Потом встал. Прошёл в спальню, открыл шкаф – её половина была пуста. Только вешалки болтались, позвякивая. Открыл ящик комода – её белья нет. Её шкатулки с бусами нет.

Геннадий вернулся на кухню. Сел. Положил перед собой записку. И долго так сидел, глядя на неё, не зажигая больше света.

Часы на стене тикали. Тик-так. Тик-так. Громко, как никогда раньше. Он и не замечал, что они тикают так громко.

Пустой дом

Первые дни он злился. Ходил по квартире, грохотал дверями, ругался вслух.

– Не ищи! Ишь ты! Характер показала! Ничего, посидит у подружек, проголодается – прибежит. Куда она денется? Куда она без меня?

Но подружек у Валентины не было. Это он вдруг понял на третий день, когда полез в её старую записную книжку, забытую в ящике. Звонить было некому. Люда – он сам её отвадил. Зоя – переехала. Тамара с работы сказала, что Валентина уволилась ещё две недели назад и больше ничего не знает. Сказала сухо, будто Геннадий ей чем-то насолил. А может, и насолил. Он уже не помнил.

Он позвонил сыну в Екатеринбург.

– Павел? Мать не у тебя?

– Нет, батя. А что случилось?

Геннадий помолчал. Потом рассказал – коротко, скупо, как рапорт. Про кошку. Про записку.

Павел долго молчал в трубку. Потом сказал:

– Батя, а ты сам-то не понимаешь?

– Чего не понимаю?

– Ничего не понимаешь, – вздохнул сын. – Она ж двадцать семь лет по струнке ходила. Я ещё пацаном был, видел. Она при тебе и засмеяться боялась. А теперь ты у неё последнее – мамину кошку – отнять захотел. Бабушкину. Которую ей бабушка перед смертью завещала. Ты вообще знал про это?

– Про что?

– Про то, что бабушка её перед смертью просила кошку не бросать. Мама мне говорила. Плакала.

Геннадий не знал. Или знал? Может, Валентина и говорила ему. Может, он и слышал. Только не слушал. Он её вообще, выходит, никогда не слушал.

– Где она? – глухо спросил он.

– Не знаю, батя. Правда не знаю. А если б знал – может, и не сказал бы. Ты уж извини.

Павел отключился. Геннадий сидел с телефоном в руке и смотрел в стену.

На пятый день он перестал злиться. И вот тогда стало по-настоящему страшно.

Он приходил домой – и никто не встречал. Садился ужинать – пельмени из магазина, слипшиеся, недоваренные – и ел в тишине. Шёл спать – и постель была холодная, огромная, неуютная, как льдина. Утром вставал – рубашки не глажены, носки не найти, на плите пусто.

Но дело было не в рубашках. Он это понимал.

Дело было в том, что квартира вдруг стала чужой. Совсем чужой. Будто это не его дом, а гостиница. Будто всё тепло, весь уют, всё, что делало эти стены домом, – всё это было Валентиной. А он и не замечал. Думал – само собой так. Думал – так и должно быть.

Однажды ночью, не в силах уснуть, он встал и пошёл на кухню попить воды. И в темноте в прихожей по привычке переступил через то место, где раньше спала на коврике кошка. Переступил – и остановился. Коврика не было. Кошки не было. Ничего не было.

И Геннадий вдруг сел прямо на пол в прихожей, прислонился спиной к стене и заплакал. Первый раз с тех пор, как схоронил отца.

Сосновка
Про Сосновку он догадался на восьмой день. Сам не понял, как не догадался раньше. Куда ещё ей было ехать? Мамин дом.

Он выехал в субботу рано утром, на своей машине. Грунтовку после трассы развезло, машина буксовала, два раза он чуть не сел в канаву. Материл дорогу, материл погоду, материл себя.

У дома с голубыми наличниками он остановился и долго не выходил из машины. Смотрел.

Дом был другой. Не такой, как осенью, когда он приезжал на похороны. Наличники были свежепокрашены – той же голубой краской, яркой, весёлой. Калитка стояла ровно. У крыльца цвели какие-то жёлтые цветочки. Из трубы шёл дымок. На верёвке во дворе сушилось бельё – простыни, наволочки, занавески с васильками.

А на крыльце, на солнышке, сидела Мурка. Жмурилась, умывалась. Толстая, гладкая, довольная.

Геннадий вылез из машины. Подошёл к калитке. Мурка перестала умываться и посмотрела на него. Долго смотрела, не мигая. Потом встала, демонстративно повернулась к нему спиной и ушла в дом.

– Ишь ты, – пробормотал Геннадий. – И эта туда же.

Из-за угла дома, с ведром в руках, вышла Валентина.

Он её сначала не узнал. Честное слово, не узнал. На ней был мамин старый ватник, резиновые сапоги, волосы подвязаны простым платком. Лицо загорелое, обветренное. Но не в этом было дело. Она была… другая. Прямая. Лёгкая. Шла по двору не на цыпочках, а твёрдо, по-хозяйски. И напевала что-то себе под нос.

Увидев его, она остановилась. Поставила ведро на землю. Песня оборвалась.

Они смотрели друг на друга через калитку. Долго.

– Здравствуй, Валя, – сказал Геннадий. Голос у него сел, пришлось откашляться.

– Здравствуй, Гена.

– Я… это. – Он не знал, что говорить. Всю дорогу придумывал, а сейчас все слова куда-то подевались. – Я приехал.

– Вижу.

– Валя, поехали домой.

Валентина помолчала. Потом покачала головой.

– Я дома, Гена.

Он хотел было сказать что-то резкое, привычное: «Не дури», «Собирайся», «Я сказал». Уже и рот открыл. Но посмотрел на неё – и не сказал. Потому что понял вдруг: не подействует. Больше никогда не подействует. Та Валя, которая слушалась его, которая молчала и ходила на цыпочках, – её больше нет. Осталась в пустой квартире на пятом этаже вместе с тиканьем часов.

– Я работаю тут, – спокойно сказала Валентина. – В фельдшерском пункте. Меня тут люди ждут, Гена. Каждое утро очередь. Дед Архип вон песни просит петь. Я петь снова начала, представляешь?

– Представляю, – сказал Геннадий. И вдруг понял, что правда представляет. Вспомнил, как она пела на танцах в клубе, двадцать восемь лет назад. Он ведь тогда из-за песен к ней и подошёл. А потом… потом она как-то перестала петь. Он и не заметил когда.

Он опустил голову. Постоял. Потом спросил тихо, глядя в землю:

– Валя. Можно… войти?

Она долго смотрела на него. Двадцать семь лет он не спрашивал у неё разрешения. Ни на что.

– Входи, – сказала она наконец. – Только разуйся на крыльце. Я полы мыла.

Чай
Они сидели за маминым столом, под маминой иконой. Пили чай из маминых чашек с золотым ободком. Валентина достала пирог с черёмухой – Степановна научила. Мурка сидела на лавке у окна и не сводила с Геннадия жёлтых глаз. Следила.

– Не любит она меня, – сказал Геннадий, покосившись на кошку.

– А за что ей тебя любить? – просто ответила Валентина.

Он не нашёлся, что сказать. Помолчал. Отхлебнул чаю.

– Я ведь, Валя… я и не знал, что тёща тебе про кошку… перед смертью. Павел рассказал.

– Я тебе говорила, Гена. Два раза.

– Не помню.

– Знаю, что не помнишь. Ты меня двадцать семь лет не слышал.

Сказала она это без злобы. Даже без упрёка. Просто как факт. Как говорят «на улице дождь» или «печка прогорела». И от этого Геннадию сделалось ещё хуже, чем если бы она кричала.

– Я, наверное, дурак, Валя. Старый дурак.

Валентина долго на него смотрела. Потом встала, подложила ему ещё пирога.

– Ешь, – сказала она. – Совсем исхудал на пельменях своих.

Он ел пирог и не поднимал глаз. Боялся, что она увидит, что у него мокрые глаза.

А Мурка вдруг спрыгнула с лавки. Прошлась по избе, задрав хвост. Остановилась у ног Геннадия. Понюхала его носок. Долго нюхала, внимательно. Потом подняла голову и посмотрела ему прямо в лицо.

Геннадий замер.

Мурка подумала ещё немного. А потом легонько, будто нехотя, потёрлась боком о его ногу. Один раз. И ушла обратно на лавку.

– Ишь ты, – сказала Валентина, и в голосе её впервые за весь разговор промелькнуло что-то тёплое. – Простила, что ли? Она у меня строгая. Вся в маму.

Геннадий опустил руку и неловко, неумело погладил воздух в том месте, где только что была кошка.

– Чихать-то не будешь? – спросила Валентина с лёгкой усмешкой.

– Не буду, – буркнул он. И, помолчав, добавил: – Не было у меня никакой аллергии, Валя. Ты права была. Просто… не хотел я. Ничего не хотел, сам придумал.

Вместо эпилога
Домой Валентина в тот день не поехала. И через неделю не поехала. И через месяц.

А Геннадий стал ездить в Сосновку. Каждые выходные, когда не был на вахте. Сперва неуверенно, будто в гости, – с пакетом гостинцев, с виноватым лицом. Потом всё смелее. Перекрыл маме – теперь уже Валентине – крышу. Поправил сарай. Поставил новый забор – не глухой, из профлиста, как хотел сперва, а деревянный, штакетником, как Валентина попросила. «Чтоб соседей видно было», – сказала она. И он сделал. Не спорил.

Степановна поначалу косилась на него, как на врага. Потом стала звать на щи. А дед Архип однажды сказал ему, стоя у колодца:

– Ты, парень, жену свою береги. Она у тебя голосистая, как мать. А голосистых беречь надо. Их в клетке держать – петь перестают.

Геннадий кивнул. Он уже это понял.

Иногда по вечерам они сидели вдвоём на крыльце. Валентина – на ступеньке повыше, он – пониже. Мурка лежала у Валентины на коленях, мурлыкала своей швейной машинкой. Солнце садилось за лес. И Валентина пела – тихо, для себя. А Геннадий слушал. Первый раз за двадцать семь лет – слушал по-настоящему.

Вернётся ли она когда-нибудь в город, в квартиру на пятом этаже, где тикают часы? Этого не знал никто. Ни Геннадий, ни Степановна, ни сама Валентина.

Знала, может, только Мурка. Но Мурка молчала. Кошки вообще умеют хранить секреты.

А однажды, уже в июне, когда цвели мамины пионы, Геннадий приехал в Сосновку не с пакетом гостинцев. Он приехал с коробкой. В коробке сидел котёнок – рыжий, лопоухий, с белым пятном на носу. Пищал.

– Это что? – удивилась Валентина.

– Это… – Геннадий покраснел, как мальчишка. – Это я у вокзала подобрал. Под лавкой сидел, мокрый. Думаю – чего ему там пропадать? Ну и… вот. Мурке компания. И мне… тоже. В городе. Если ты не против.

Валентина долго смотрела на мужа. На котёнка. Снова на мужа. А потом засмеялась – звонко, заливисто, как смеялась, наверное, только в девятнадцать лет.

– Ох, Гена, – сказала она, утирая слёзы. – Ох, Гена. Мама бы сейчас на тебя поглядела…

– И что бы сказала?

– Сказала бы: «Ну, наконец-то. Поумнел».

И взяла у него коробку.

Источник

Оцініть цю статтю
( Пока оценок нет )
Поділитися з друзями
Журнал ГЛАМУРНО
Добавить комментарий