В тот год июль в Кривцове выдался такой, что старики только головами качали. Жара стояла сухая, звонкая, трава на выгоне выгорела до соломенного цвета, а речка Сорочка обмелела так, что гуси переходили её вброд и не мочили брюха. Куры сидели в тени под крыльцами, раскрыв клювы, и даже петухи орали по утрам как-то вполсилы, без прежнего задора.
Ольга Николаевна Сухова поднималась, как всегда, затемно, пока солнце не набрало злости. Поливала огород из бочки, ведро за ведром, ругала огурцы, которые скручивались от зноя, и разговаривала с ними, как с живыми:
– Ну чего вы, чего скукожились? Пейте, пейте, горемычные. Не одним вам тяжко.
Жила она одна третий год, с тех пор как схоронила Степана. Муж ушёл тихо, в одночасье: сел после бани на лавку, сказал «Оль, что-то в грудь давит», и всё. Даже чаю не допил. Дочь Светлана жила в областном городе, звонила по воскресеньям, звала к себе, но Ольга Николаевна только отмахивалась:
– Куда я от дома? Тут Стёпа каждый гвоздь забивал. Тут и помру.
Дом у неё был крепкий, пятистенок под шифером, с резными наличниками, которые Степан вырезал ещё молодым, когда за ней ухаживал. Палисадник с мальвами, колодец с воротом, сарай, баня. Всё как у людей. Только тихо стало очень. Раньше хоть Буян, старый пёс, во дворе брехал, гремел цепью, встречал хозяйку хвостом. Но и Буян через год после Степана ушёл – от старости, от тоски ли, кто его разберёт. Лёг под крыльцо и не встал.
А по соседству, через забор, жил Виктор Шалыгин, в деревне его звали просто Витька Шалыга. Мужик лет сорока пяти, здоровый, рукастый, когда трезвый, и дурной, когда выпьет. Жена от него давно уехала в город вместе с сыном, и Витька жил бобылём, в доме, доставшемся от матери. Дом без хозяйки быстро дряхлеет: крыльцо у Шалыгина покосилось, ставни облупились, в огороде вместо картошки вымахала лебеда в человеческий рост.
Работал Витька вахтами на севере, где-то под Надымом, на газу. Месяц там, месяц дома. Приезжал с деньгами, неделю гулял так, что вся улица слышала, потом отлёживался, потом снова уезжал.
Весной он привёз откуда-то щенка. Серенького, лопоухого, с белой звёздочкой на груди.
– Для охраны, – объяснил он Ольге через забор. – А то, пока меня нет, всё растащат. Пятьсот рублей отдал на рынке в Лыкове, породистая, говорят. Овчарка с чем-то.
Никакой овчаркой там и не пахло, обыкновенная дворняжка, но Ольга спорить не стала. Щенок был славный: глаза как смородины, хвостик колечком. Витька посадил его на цепь возле сарая, поставил старую кастрюлю вместо миски и на том свою заботу посчитал исполненной. Имени собаке так и не дал. Звал её то «Эй», то «Шавка», то просто свистел.
Ольга, бывало, перекидывала через забор то косточку, то корку хлеба, размоченную в супе. Щенок быстро понял, откуда приходит доброе, и, завидев соседку, начинал повизгивать и рваться на цепи.
– Цыц ты, – говорила ему Ольга ласково. – Хозяин заругает.
За весну собака подросла, вытянулась в голенастую молодую суку, серую, с тёмной полосой по хребту, будто кто-то кистью провёл. Витька два раза уезжал на вахту, и оба раза оставлял кормить её Кольку Пятакова, соседского мужика с другого конца улицы. Колька худо-бедно справлялся.
А в конце июня Шалыгин уехал опять.
***
Первые дни Ольга ничего особенного не замечала. Жара всё забивала, и она старалась лишний раз из дому не выходить. Потом стала примечать, что собака за забором как-то притихла. Раньше лаяла на каждого прохожего, на кошку, на воробья, а тут молчит.
На четвёртый или пятый день, ранним утром, когда Ольга несла воду к грядкам, из-за забора донёсся звук, от которого у неё ведро чуть не выпало из рук. Не лай, не вой даже, а какой-то сиплый, надорванный скулёж, будто ребёнок плачет в подушку.
Ольга поставила ведро и подошла к забору. Между досками была щель, в которую когда-то пролезали Витькины куры, пока он их всех не перерезал. Она прильнула глазом.
Собака лежала у сарая на боку, на голой, растрескавшейся от солнца земле. Тени там не было никакой: солнце с утра до вечера лупило прямо в это место. Цепь натянулась, и собака лежала так, будто пыталась дотянуться до чего-то, до той самой тени под навесом, но цепь не пускала. Кастрюля валялась перевёрнутая, сухая, пустая. Вокруг вились мухи.
– Батюшки мои, – прошептала Ольга. – Да что ж это делается…
Она кинулась к калитке Шалыгина. Калитка заперта на висячий замок, большой, амбарный. Ольга подёргала – без толку. Побежала к Кольке Пятакову.
Колька жил в низенькой избе на краю деревни. Дверь была нараспашку, изнутри тянуло кислым, перегарным. Сам Колька спал на диване в штанах и в сапогах, раскинув руки, и храпел так, что звенели стёкла в серванте.
– Николай! – Ольга потрясла его за плечо. – Николай, вставай! Тебе Витька собаку кормить наказывал?
Колька разлепил один глаз, мутный, как немытое окно.
– Ну… наказывал…
– Так ты кормил?
– Кормил… – Колька наморщил лоб, будто вспоминал что-то очень давнее. – Вроде… В понедельник кормил…
– А сегодня какой день, ирод?!
Колька подумал и честно ответил:
– Не знаю.
Была суббота.
Ольга плюнула и пошла обратно. На лавке у своего дома сидела бабка Нюра, соседка напротив, восьмидесятилетняя, сухая, как вобла, но востроглазая и всезнающая. Нюра в деревне была вроде радио: всё, что где случилось, через час знала вся улица.
– Чего бегаешь, Оля, как наскипидаренная? – окликнула она.
– Собака у Витьки подыхает. Колька пьёт, не кормил неделю, почитай.
– Ой, – сказала Нюра без особого удивления. – Колька-то с того понедельника гуляет. Витька ему, говорят, три тыщи оставил на собачий харч. Вот он харч и справляет.
– Так ведь она ж там без воды, Нюра! В такую жару!
Нюра пожевала губами.
– Ты, Оля, не лезь. Чужой двор, чужая собака. Витька приедет, скажет – залезла, украла. Он же бешеный, когда выпьет. Позвони ему лучше.
Ольга позвонила. Номер у неё был: Витька весной сам записал, мало ли, дом без присмотра. Длинные гудки, потом механический женский голос: «Абонент находится вне зоны действия сети». Она набрала ещё раз. И ещё. Тот же голос, равнодушный, как у той Нюры.
Ольга постояла посреди двора. Солнце уже поднялось над крышами и давило на темя. Из-за забора снова донёсся тот самый звук, тонкий, безнадёжный.
– Да пропади оно всё пропадом, – сказала Ольга Николаевна вслух.
Она взяла в сарае Степановы кусачки, большие, для проволоки, прихватила ведро с водой и пошла к забору. Там, где росла старая черёмуха, доски держались на честном слове. Ольга отодрала одну, потом вторую, выругалась, оцарапав руку о гвоздь, и протиснулась в дыру, как была, в халате и в калошах. Пятьдесят восемь лет, не девочка уже, по заборам лазить. Но полезла.
Собака, увидев её, попыталась встать. Передние лапы подломились, и она снова упала на бок, только хвост слабо шевельнулся, будто сказал: «Пришла. Я знала, что ты придёшь».
Ольга опустилась перед ней на колени прямо в пыль.
– Милая ты моя… Девочка… Сейчас, сейчас…
Она подставила ведро, но собака не могла поднять голову. Тогда Ольга стала черпать воду ладонью и поливать ей на морду, на сухой, потрескавшийся нос, на запёкшиеся губы. Собака сначала не понимала, потом высунула язык и начала лакать с ладони, торопливо, жадно, захлёбываясь. Ольга черпала и черпала, и руки у неё дрожали, и по щекам текло, а она этого даже не замечала.
– Не спеши, дурочка, не спеши… Никуда вода не денется…
Потом она увидела ошейник. Витька, видно, надел его ещё на щенка и с тех пор ни разу не ослабил. Собака выросла, а ошейник остался прежним. Он врезался в шею так, что кожа вокруг вспухла и загноилась, шерсть свалялась в колтуны с засохшей кровью.
Ольга зажмурилась на секунду. Потом открыла глаза, взяла кусачки и перекусила ремень.
Собака тихо взвизгнула. Ольга осторожно сняла ошейник, отбросила его в пыль, как гадюку, и сказала:
– Всё. Хватит.
Она подняла собаку на руки. Та была лёгкая, почти невесомая, одни кости под свалявшейся шерстью, и горячая, как печка. Ольга понесла её к дыре в заборе, кое-как протиснулась обратно, порвав халат, и уже на своей стороне увидела бабку Нюру, которая стояла у калитки, приложив ладонь козырьком ко лбу.
– Ну, Оля, – сказала Нюра. – Ну, теперь держись.
– Держусь, – ответила Ольга и понесла собаку в дом.
***
Первые три дня собака почти не вставала. Лежала в сенях на старом Степановом полушубке, который Ольга постелила ей в прохладном углу, и только поводила глазами. Ольга поила её с ложки, давала понемножку бульон, жидкую овсянку, размоченный хлеб. Шею обработала перекисью, потом мазью Вишневского, которая осталась ещё со Степановых фурункулов, и обвязала чистой тряпицей.
На второй день она позвонила Генке Мохову, фельдшеру из Лыкова. Генка когда-то лечил коров по всей округе, пока коров не стало, а теперь больше пил, но в деле понимал.
Генка приехал на мотоцикле к вечеру, потный, красный, пахнущий бензином. Посмотрел собаку, пощупал живот, заглянул под губу, долго хмыкал над шеей.
– Кто ж её так, Николавна?
– Хозяин. Витька Шалыгин.
– Шалыга… – Генка покачал головой. – Ну, этот может. Ещё б день-два, и схоронила бы ты её. Обезвоживание сильное. И шею запустили, гной пошёл. Ничего, выходим. Порода крепкая, дворовая, на них как на кошках.
Он поставил собаке укол, оставил какие-то таблетки и порошок, велел колоть антибиотик ещё пять дней и денег брать не хотел.
– Да бери ты, Гена, не обижай.
– Не возьму, – упёрся Генка. – Ты мне лучше огурчиков малосольных банку дай. У тебя, говорят, лучшие в районе.
Ольга дала ему две банки и ещё пирожков с капустой на дорогу.
На четвёртый день собака поднялась. Постояла на дрожащих лапах, покачиваясь, как пьяный Колька, потом сделала шаг, другой и дошла до Ольги, которая сидела у стола и перебирала смородину. Ткнулась мокрым носом ей в колено и замерла.
Ольга положила ей руку на голову и долго так сидела, не шевелясь.
– Ну что, – сказала она наконец. – Как же мне тебя звать-то, горемыка? Не Шавкой же…
Собака подняла на неё глаза. Те самые, смородиновые.
– Найда, – решила Ольга. – Найденная, значит. Нашла я тебя. Будешь Найда.
И Найда, словно поняв, шевельнула хвостом.
Тем временем по деревне пошли разговоры. Нюра расстаралась, и через день всё Кривцово знало, что Ольга Сухова залезла к Шалыгину во двор и увела собаку.
В магазине, куда Ольга пошла за хлебом, продавщица Людка, крашеная, с ногтями как у ведьмы, сказала ей вроде бы в шутку:
– Ой, Николавна, а вы, говорят, в собачьи воры записались?
В очереди захихикали. Ольга положила хлеб в сумку и ответила спокойно:
– Записалась, Люда. А ты, говорят, водкой Кольке Пятакову в долг даёшь под собачьи деньги. Тоже в какую-то книжку записываешь?
Людка покраснела пятнами и замолчала. Больше в магазине шуток не было.
Но не все шутили. Дед Макар, древний, ещё с войны контуженный, остановил Ольгу у колодца и сказал, глядя куда-то в сторону:
– Правильно сделала, Оля. Скотина она ведь тоже Божья тварь. Кто скотину мучает, у того и душа гнилая. Я Витьке, когда приедет, сам скажу.
А Людмила Петровна, бывшая учительница, принесла Ольге мешочек гречки и старый собачий поводок, оставшийся от её покойной Лайки.
– Для девочки, – сказала она. – Вы молодец, Ольга Николаевна. Я бы не решилась.
Ольга ещё несколько раз звонила Витьке. Раз на пятый дозвонилась. В трубке шумело, гудело, где-то рядом орал мужской голос.
– Алё! Кто?! – закричал Шалыгин.
– Виктор, это Ольга, соседка твоя.
– А! Николавна! Чего, дом сгорел?
– Дом цел. Собака твоя чуть не сдохла. Колька не кормил её, запил. Неделю без воды на цепи. Я её к себе забрала.
В трубке помолчали. Потом Витька засмеялся:
– Да ничего ей не сделается, собаке! Они живучие! Ну забрала и забрала, корми пока. Приеду, заберу. Я Кольке-то деньги давал, между прочим! Три тыщи! Ладно, Николавна, тут связь плохая, давай!
И отключился.
Ольга долго смотрела на телефон. Потом посмотрела на Найду, которая лежала у её ног и вылизывала лапу.
– «Ничего ей не сделается», – повторила она. – Слыхала, Найда? Живучие вы, оказывается.
Найда подняла голову и вздохнула совсем по-человечески.
***
Июль перевалил на вторую половину. Жара чуть отпустила, по ночам стали перепадать короткие грозовые дожди, и огород ожил, повеселел. Найда тоже ожила. Шерсть у неё залоснилась, бока округлились, рана на шее затянулась розовой кожицей, и на ней уже пробивался серый пушок. Она оказалась собакой умной, деликатной, почти застенчивой. В дом без спросу не лезла, на кровать не прыгала, грядки не топтала. Спала на крыльце, на половике, и по утрам, когда Ольга выходила, встречала её тихим, радостным «уф» и тёрлась боком о ноги.
На цепь Ольга её не сажала. Даже мысли такой не было.
Куда Ольга – туда и Найда. На огород – она ложится на меже и смотрит. В магазин – идёт рядом, у крыльца садится и ждёт, ни на шаг не отойдёт, хоть все деревенские кобели вокруг соберутся. К колодцу – и она к колодцу. На кладбище к Степану – и Найда шла, и садилась у оградки, и сидела смирно, пока Ольга рассказывала мужу деревенские новости.
– Вот, Стёпа, – говорила Ольга, поправляя искусственные цветы на памятнике. – Завела я себе, значит, подругу. Ты не ругайся, что без спросу. Хорошая она, ласковая. Ты бы её тоже полюбил. Ты ж всякую тварь жалел, помнишь, как галчонка выхаживал?
И вдруг поймала себя на том, что впервые за три года говорит с мужем не сквозь слёзы, а с улыбкой.
Вечерами они сидели на крыльце вдвоём. Ольга лузгала семечки, Найда лежала рядом, положив голову ей на тапочку. Над Сорочкой поднимался туман, в лугах кричал коростель, где-то на том конце деревни играла гармошка – это Санька Беляков, внук Нюры, приехавший на лето, учился на дедовой гармони. Играл он плохо, фальшиво, но душевно.
– Хорошо, Найда? – спрашивала Ольга.
Найда стучала хвостом по доскам: хорошо.
Светлана, дочь, позвонила в воскресенье и удивилась:
– Мам, ты что, повеселела? Голос какой-то другой.
– Собаку завела, – сказала Ольга.
– Ты? Собаку? Ты же после Буяна говорила – никогда больше.
– Говорила. А она сама завелась.
И рассказала всё. Светлана слушала, охала, а потом сказала серьёзно:
– Мам, а этот твой Шалыгин когда приедет – он же её потребует.
– Потребует, – согласилась Ольга.
– И что ты будешь делать?
Ольга помолчала. Посмотрела в окно, где Найда гоняла по двору воробьёв, не всерьёз, а играючи, подпрыгивая на всех четырёх лапах, как козлёнок.
– Не знаю, Светочка. Как Бог даст.
А недели за полторы до Витькиного возвращения случилось вот что.
Ольга полола морковь в самый солнцепёк, хотя зарекалась в жару на грядки не ходить. Выпрямилась, чтобы разогнуть спину, и вдруг небо качнулось, поплыло куда-то вбок, в ушах зазвенело, будто рядом ударили в рельс. Она хотела ухватиться за колышек, но не ухватилась и повалилась прямо в ботву.
Сколько пролежала – не знала. Потом говорили, что недолго. Пришла в себя от того, что кто-то лизал ей лицо, горячо, мокро, настойчиво. А откуда-то издалека, будто из-под воды, доносился лай. Не просто лай, а какой-то надрывный, захлёбывающийся, с визгом, какого Ольга от Найды ни разу не слышала.
Найда облизала её, потом отскочила к калитке, залилась лаем, вернулась, снова облизала, снова к калитке. И так раз за разом, как челнок.
На этот лай и прибежала бабка Нюра. Как уж она, в свои восемьдесят, через дорогу так скоро перебралась, сама потом не понимала. Увидела Ольгу в грядке, закричала на всю улицу, прибежал Санька с гармонью, бросил гармонь в лопухи, втащил Ольгу в тень, в дом, Нюра намочила полотенце, Санька вызвал из Лыкова «скорую».
Давление. Двести двадцать на сто двадцать, как сказала потом молоденькая докторша. Ещё б полчаса на солнце, и неизвестно, чем бы кончилось.
Ольга лежала на диване, бледная, слабая, с мокрым полотенцем на лбу. Найда сидела рядом на полу и не отводила от неё глаз. Докторша попыталась было её выгнать, но Найда только глянула так, что девушка махнула рукой:
– Ладно, пусть сидит. Вижу, охрана.
Когда «скорая» уехала, бабка Нюра присела у Ольги в ногах, долго молчала, а потом сказала, покачав головой:
– Ты, Оля, знаешь что… Я тогда тебе говорила – не лезь, чужая собака. Так вот, дура я старая была. Если б не она, лежать бы тебе в той морковке до вечера. Я бы и не глянула.
Ольга слабо улыбнулась, протянула руку и нащупала тёплую Найдину голову.
– Вот видишь, Нюра. Я её спасла, она меня спасла. Квиты.
– Квиты, – повторила Нюра. – Только ты Витьке её теперь не отдавай. Слышишь? Не отдавай.
С того дня бабка Нюра, первое радио Кривцова, стала рассказывать эту историю всем подряд. И рассказывала так, что к концу недели выходило, будто Найда не просто лаяла, а чуть ли не сама дотащила Ольгу до дома и набрала номер «скорой» лапой. В магазине теперь спрашивали уже не про собачьих воров, а про то, как там «Ольгина спасительница». Людка-продавщица стала оставлять для Найды обрезки колбасы.
А Колька Пятаков, протрезвев, пришёл к Ольге сам. Стоял у калитки, мял в руках кепку, смотрел в землю.
– Николавна… Ты это… Прости. Бес попутал. Я ж не со зла.
– Не у меня прощения проси, – ответила Ольга. – У неё.
Колька посмотрел на Найду, которая стояла за Ольгиной спиной и глядела на него внимательно, без злобы, но и без радости.
– Прости, собака, – сказал Колька серьёзно и даже поклонился. И ушёл.
***
Витька Шалыгин вернулся в конце июля, в пятницу, под вечер.
Ольга услышала, как у соседского двора остановилась машина, хлопнули дверцы, загоготали мужские голоса. Его подвёз кто-то из лыковских. Потом звякнул замок на калитке, скрипнула дверь. Потом минут десять было тихо. А потом над забором раздалось:
– Николавна-а! Эй! Николавна!
Ольга вытерла руки о фартук и вышла на крыльцо. Найда поднялась с половика и встала рядом. Шерсть на загривке у неё приподнялась, но она не зарычала, только смотрела.
Витька стоял у своей калитки, загорелый до черноты, в новой камуфляжной куртке, с золотой цепью на шее. От него за три метра пахло дорогой, пивом и чем-то покрепче. Видно, отметили приезд ещё в машине.
– Здорово, соседка! – Он широко улыбнулся. – Как тут живёте-можете? Слышь, я собаку свою забрать. Где она? А, вон она! Ну ты глянь, отъелась-то как, морда! Иди сюда! Эй! Шавка! Фьють!
Он свистнул.
Найда не двинулась с места. Она прижалась к Ольгиной ноге, и Ольга почувствовала, как по собачьему телу прошла дрожь, мелкая, частая, как по натянутой струне.
– Ну чего она? – Витька перестал улыбаться. – Одичала, что ли? Эй! Ко мне, сказал!
– Не пойдёт она к тебе, Виктор, – сказала Ольга.
– Как это – не пойдёт? Моя собака. Я её купил. Пятьсот рублей отдал. – Он шагнул к Ольгиной калитке. – Давай, Николавна, спасибо тебе, конечно, что покормила, я тебе заплачу, тыщу дам, две. Не обеднею. Давай сюда собаку.
Ольга спустилась с крыльца, подошла к калитке и встала по ту сторону, положив ладонь на щеколду. Найда шла за ней, прижимаясь к подолу.
– Виктор, – сказала Ольга тихо и очень спокойно. – Ты хоть знаешь, в каком виде я её нашла?
– Ну, Колька не покормил… Я ж ему деньги давал…
– Я её нашла на цепи, на самом солнце, в пекло. Без воды. Кастрюля перевёрнутая, сухая. Неделю она там лежала, не меньше. Она встать не могла, Виктор. Я её поила с ладони, как ребёнка. А ошейник… – Голос у Ольги дрогнул, но она справилась. – Ошейник ты ей надел, когда она щенком была. И ни разу не отпустил. Он ей в мясо врос. Гной там был. Генка Мохов приезжал, лечил, сказал, ещё день-два – и всё. Вот, посмотри.
Она нагнулась и отвела шерсть на Найдиной шее. Шрам был виден и сейчас: розовая полоса, опоясывающая шею, как след от петли.
Витька глянул и отвёл глаза.
– Ну… недоглядел. С кем не бывает. Она ж собака, не человек. – Он снова заговорил громче, будто сам себя уговаривал. – Ты, Николавна, не нагнетай. Отдавай собаку, и разойдёмся по-хорошему.
– А я тебе звонила, – продолжала Ольга, как будто не слышала. – Сказала, что она чуть не сдохла. А ты мне что ответил? «Ничего ей не сделается, они живучие». Помнишь?
– Не помню, – буркнул Витька.
– А я помню.
Витька побагровел. Хмель в нём, видно, взыграл, и из-под загорелой физиономии проступило то самое, дурное, из-за чего от него жена сбежала.
– Слышь, ты! – рявкнул он и хлопнул ладонью по калитке, так что она задребезжала. – Ты мне тут не учительница! Ты ко мне во двор залезла? Залезла! Забор сломала? Сломала! Собаку украла? Украла! Я сейчас участкового вызову, он тебя, воровку, живо оформит! Отдавай собаку, по-хорошему прошу!
Найда вдруг вышла из-за Ольгиной спины. Встала между ней и калиткой, расставила лапы, опустила голову и зарычала. Низко, глухо, всем нутром. Шерсть на хребте вздыбилась той самой тёмной полосой. Рычала она не на Витьку даже, а будто на всё, что было: на цепь, на солнце, на пустую кастрюлю, на ремень, врезавшийся в горло.
Витька отшатнулся.
– Ты гляди… На хозяина рычит…
– Ты ей не хозяин, Виктор, – сказала Ольга. – Ты её на смерть оставил.
По улице уже начали собираться люди. Выглянула из-за своей калитки бабка Нюра, подошёл дед Макар с палкой, из окна высунулась Людмила Петровна, Санька Беляков встал поодаль, скрестив руки на груди, как в кино. Даже Колька Пятаков появился откуда-то, стоял в сторонке, понурившись.
Ольга выпрямилась. Она была невысокая, в старом фартуке, в калошах на босу ногу, с руками, красными от огородной работы. Но стояла так, что Витька, здоровенный мужик, вдруг будто сделался меньше.
– Собаку не отдам, – сказала Ольга. – И не проси.
И закрыла калитку на щеколду. Негромко, аккуратно. Повернулась и пошла к дому. Найда ещё секунду постояла у калитки, глядя на бывшего хозяина, потом развернулась и побежала за Ольгой.
За спиной было тихо. Потом Витька выругался, длинно и затейливо, и крикнул ей в спину:
– Ну, Сухова! Попомнишь ты у меня! Завтра же в полицию пойду!
– Иди, Витя, иди, – неожиданно громко сказал дед Макар. – Только сначала проспись. А то у тебя изо рта, как из бочки. Участковый ещё и тебя самого заберёт.
Кто-то в толпе засмеялся. Витька махнул рукой и ушёл к себе, хлопнув калиткой так, что с неё посыпалась краска.
Ольга зашла в дом, закрыла дверь и только тогда почувствовала, что у неё трясутся колени. Она села на лавку в сенях. Найда подошла, положила ей голову на колени и посмотрела снизу вверх.
– Ничего, милая, – сказала Ольга, гладя её по голове. – Ничего. Прорвёмся.
Той ночью она почти не спала. Всё прислушивалась: не скрипнет ли калитка, не полезет ли Витька через забор. Но у соседа до полуночи орал телевизор, потом всё стихло. А под утро Ольга всё-таки задремала, и приснился ей Степан. Будто сидит он на крыльце, в своей клетчатой рубахе, курит, а у ног его лежит Найда. И Степан говорит: «Правильно, Оль. Я бы тоже не отдал».
***
Участковый приехал в понедельник.
Сергей Павлович Круглов, по-деревенски просто Палыч, обслуживал шесть деревень и знал всех как облупленных. Был он мужик пожилой, грузный, с седыми усами, немногословный. Подкатил на своём старом «уазике», остановился аккурат между двумя домами, вылез, одёрнул китель и сначала пошёл к Шалыгину.
Ольга видела из окна, как Витька вышел на крыльцо, помятый, угрюмый, как стал размахивать руками, показывать на забор, на дыру возле черёмухи, на её дом. Палыч слушал, кивал, что-то записывал в блокнот. Потом постучал в Ольгину калитку.
– Здравствуй, Ольга Николаевна. Разговор есть.
– Заходи, Сергей Палыч. Чаю?
– Чаю можно.
Он сел за стол, снял фуражку, вытер платком лысину. Найда подошла, обнюхала его сапоги и легла в углу, не спуская с гостя глаз.
– Эта, что ли? – кивнул Палыч.
– Эта.
– Ну рассказывай.
И Ольга рассказала. Всё, с самого начала: про жару, про сиплый скулёж, про пьяного Кольку, про перевёрнутую кастрюлю, про ошейник, про Генку Мохова, про телефонный разговор. Палыч слушал молча, прихлёбывая чай с блюдца, по-стариковски. Потом попросил:
– Покажи шею.
Ольга подозвала Найду, отвела шерсть. Палыч наклонился, долго смотрел, покряхтел.
– Ошейник-то где?
– Выбросила… Нет, погоди. – Ольга вспомнила, что так и не смогла его выбросить: подняла тогда из пыли и сунула в сарай, сама не зная зачем. – Сейчас принесу.
Она принесла. Маленький, детский почти ошейничек, из дешёвой кожи, с медной пряжкой. Изнутри он был весь тёмный, заскорузлый от засохшей крови и гноя.
Палыч взял его двумя пальцами, повертел, помрачнел.
– Та-ак, – сказал он. – Это я возьму.
Он допил чай, надел фуражку и вышел. Ольга видела, как он снова зашёл к Шалыгину. Разговор на этот раз был долгий. Голосов слышно не было, только один раз Витька что-то выкрикнул, а Палыч ответил ему негромко, но так, что Витька сразу замолчал.
Потом Ольга узнала, о чём был разговор, от той же бабки Нюры, которая, конечно, стояла у своей калитки с таким видом, будто вышла подышать воздухом.
– Палыч ему, значит, ошейник этот под нос сунул, – рассказывала Нюра, блестя глазами. – И говорит: «Ты, Витя, знаешь, что такое статья двести сорок пятая? Жестокое обращение с животными. До трёх лет, Витя. Свидетелей у меня полдеревни. Фельдшер Мохов подтвердит, в каком виде собака была. Ошейник вот, вещественное доказательство. * Хочешь, оформлю тебе заявление? Только не на Ольгу, а на тебя самого. Прямо сейчас и оформлю». Витька аж позеленел. «Не надо, – говорит, – Палыч, я ж не знал, я ж думал…» А Палыч ему: «Вот и не думай больше. Собака у Суховой. Претензий нет?» – «Нет», – говорит. – «Вот и ладно. А забор ей почини, это ты должен, раз из-за тебя сломан. По-соседски».
Нюра перевела дух и добавила:
– Я, Оля, прямо как кино посмотрела. Лучше всякого сериала.
***
Прошла неделя. Витька Шалыгин в первые дни ходил мимо Ольгиного дома, не поднимая глаз. Пил, но тихо, в одиночку, без гулянок. Потом и пить перестал. Как-то раз Ольга видела, как он стоит у своего сарая, на том самом месте, где когда-то лежала Найда, и смотрит на вбитый в землю кол, на ржавую цепь, которая так и валялась в пыли.
Постоял, постоял, потом выдернул кол, смотал цепь и отнёс всё в сарай.
А в следующую субботу утром Ольга вышла на крыльцо и увидела, что у забора возле черёмухи стоит Витька с молотком и досками. Новые, свежие, ещё пахнущие смолой доски. Он молча приколачивал их на место выломанных, не глядя в её сторону.
Ольга постояла, посмотрела. Найда тоже смотрела, настороженно, но без рыка.
Витька доколотил последнюю доску, выпрямился, вытер лоб рукавом. Потом нагнулся, поднял с земли что-то и подошёл к Ольгиной калитке. Остановился в двух шагах, будто невидимая черта не пускала.
В руках у него был мешок собачьего корма. Большой, дорогой, с нарисованной овчаркой.
– Вот, – сказал он хрипло. – Это… ей. В Лыкове брал.
Ольга ничего не ответила. Витька потоптался, поставил мешок у калитки и, глядя куда-то в сторону, выговорил:
– Ты это, Николавна… Правильно ты тогда. Я ведь, как Палыч мне ошейник этот показал, всю ночь не спал. Я ж, веришь, и не смотрел на неё никогда. Ну, собака и собака. Бегает, лает. Мать у меня, покойница, говорила: «Витя, у тебя сердце в сапогах». Вот и правда, выходит.
Он помолчал.
– Жена-то от меня тоже, знаешь, почему ушла? Говорит: «Ты, Витя, никого не видишь, кроме себя». А я смеялся. А тут собака, выходит, от меня ушла. Тоже, значит, не видел.
Ольга посмотрела на него внимательно. Перед ней стоял не бешеный Шалыга, а просто мужик, небритый, растерянный, с тяжёлыми руками, которые не знали, куда себя деть.
– Видеть никогда не поздно начать, Виктор, – сказала она.
Витька кивнул. Потом осторожно, словно боясь спугнуть, посмотрел на Найду.
– Можно? – спросил он.
Ольга помедлила. Потом открыла калитку.
Найда вышла. Медленно, по шажку, вытянув шею. Остановилась в метре от Витьки и долго нюхала воздух. Витька присел на корточки и протянул ей руку, ладонью вверх, как когда-то, наверное, протягивал в детстве дворовым собакам.
Найда подошла, понюхала его пальцы. Не лизнула, не завиляла хвостом. Просто понюхала, фыркнула и спокойно, с достоинством, вернулась к Ольге и села у её ноги.
Витька поднялся, криво усмехнулся.
– Ну и правильно, – сказал он. – Я б тоже не простил.
– Простила она, Виктор, – сказала Ольга. – Собаки зла не помнят. Если бы не простила, укусила бы.
Витька кивнул ещё раз, повернулся и пошёл к себе. У своей калитки обернулся:
– Как звать-то её? Ну… теперь.
– Найда.
– Найда, – повторил он, будто пробуя слово на вкус. – Хорошее имя. Я ей вот никакого не дал.
И ушёл.
***
Осень в тот год пришла ранняя и тёплая. В сентябре над Сорочкой потянулись журавли, в огородах запахло ботвой и дымом, по утрам на траве лежал иней, тонкий, как сахарная пудра, и к полудню таял.
Ольга выкопала картошку. Помогал Санька Беляков, пока не уехал в город учиться, помогала бабка Нюра, больше советами, чем руками, и, к удивлению всей деревни, помогал Витька Шалыгин. Пришёл сам, без зова, с лопатой, и два дня копал молча, не разгибаясь. Денег не взял. Взял только банку огурцов, по примеру Генки Мохова.
Перед отъездом на очередную вахту Витька зашёл к Ольге.
– Николавна, я там ключ Нюре оставил. Если что, проглядишь за домом?
– Пригляжу.
– И это… – Он помялся. – Я тут подумал. Может, мне кота завести? Коту ж цепь не нужна, он сам по себе. А с кормом я с Людкой договорюсь, чтоб Нюре отпускала.
Ольга посмотрела на него долгим взглядом.
– Сначала вернись, Виктор. Поживи. Посмотри, есть ли у тебя сердце не в сапогах. А там решишь.
Витька засмеялся, первый раз за всё это время по-человечески, без хмеля и без злобы.
– Строгая ты, Николавна.
– Какая есть.
Он уехал. А вечером Ольга сидела на крыльце, завернувшись в Степанову телогрейку, и смотрела, как солнце садится за лес, окрашивая небо в цвет брусничного киселя. Найда лежала рядом, привалившись тёплым боком к её ноге. От неё пахло сеном, дымом и чем-то родным, домашним, чем пахнет только своя собака.
Позвонила Светлана.
– Мам, ну как вы там с Найдой?
– Хорошо, дочь. Сидим вот, закат смотрим.
– А сосед что?
– А сосед, Светочка, человеком становится. Медленно, правда. Как картошка в холодную весну. Но всходит.
Светлана засмеялась в трубку.
– Мам, я на ноябрьские приеду. С Мишкой. Он с собакой познакомиться хочет. Всем в классе уже рассказал, что у бабушки собака-героиня.
– Приезжайте, – сказала Ольга.
Она положила телефон на колени и посмотрела на Найду.
– Слыхала? Внук едет. Будешь с ним бегать. Он у нас шустрый, тебе под стать.
Найда подняла голову, посмотрела на хозяйку своими смородиновыми глазами и вздохнула.
Над деревней зажигались первые звёзды. Где-то далеко, у Нюры, брехала чужая собака, и Найда ответила ей коротко, для порядка: мол, здесь тоже есть кому стеречь. В окне у Шалыгиных было темно. Ржавая цепь лежала в сарае, свёрнутая кольцом.
Ольга Николаевна поднялась, поправила телогрейку и открыла дверь в дом.
– Пойдём, Найда. Холодает.
И Найда, не дожидаясь второго приглашения, первой шагнула через порог. Домой.













