— Ты опять смесь купила? Я же говорил, хватит до месяца.
Сергей сидел за кухонным столом в майке и трениках. Перед ним лежал блокнот в клетку, шариковая ручка и стопка чеков, разглаженных ладонью. Я стояла у плиты и мешала кашу. Артёмка наконец уснул, и я боялась звякнуть ложкой о кастрюлю.
— Она кончилась раньше, — сказала я тихо. — Он ест больше, Серёж. Ему семь месяцев.
— Семь месяцев. — Он ткнул пальцем в чек. — Смесь «Малышок», банка восемьсот сорок рублей. Четвёртого числа брали такую же. Сегодня двенадцатое. Ты мне объясни, он у тебя что, бочка?
— Он растёт.
— Растёт он. Все растут. Я в детстве на манке рос, и ничего.
Я не ответила. Каша пыхнула пузырём, запахло горячим молоком. Этот запах я теперь чувствую даже во сне. Кипячёное молоко, присыпка на пелёнках, мокрая шерсть батареи. Так пахнет моя жизнь уже семь месяцев.
— Пакеты-майки зачем брала? — Он взял следующий чек. — Пять штук за сорок рублей. У нас что, дома пакетов нет?
— Кончились. Мусор выносить не в чем.
— Кончились. А в шкафу под раковиной что лежит? Я утром смотрел, там штук десять.
— Они дырявые, Серёж. Все в дырках. Из них течёт.
— Так завязывай двойным. Оля, я не понимаю. Я жилы рву, кручу баранку по двенадцать часов, а ты деньги на ветер пускаешь.
Он записал что-то в блокнот. Я слышала, как скрипит ручка. Потом он начал вычитать в столбик, шевеля губами. Я стояла спиной и смотрела в окно. Во дворе горел один фонарь, под ним блестел мокрый снег, и по нему шла соседская собака, тяжело переставляя лапы.
— Итого лишнего сто девяносто рублей, — объявил он. — Я эти сто девяносто вычитаю из завтрашних. Завтра дам тебе только на творожок.
— Мне хлеб ещё нужен.
— Хлеб есть.
— Он засох.
— Размочишь.
Я выключила плиту. Переложила кашу в тарелку, поставила остывать. Руки у меня слегка дрожали, и я спрятала их в рукава халата, как будто мне холодно. Сергей этого не заметил. Он аккуратно сложил чеки в стопку, скрепил канцелярской скрепкой и убрал блокнот в ящик стола, где лежали его документы.
— Вот так, — сказал он уже мягче. — Я же не со зла, Оль. Я о семье думаю. Ты пойми.
— Я понимаю.
Я и правда пыталась понять. Тогда, в ту зиму, я ещё думала, что, может быть, он прав. Может быть, я на самом деле много трачу. Может, надо было брать смесь подешевле. Может, надо было мыть ту самую банку и кормить разведённой пожиже. Я лежала ночью рядом с ним, слушала, как он посапывает, и считала в уме. Восемьсот сорок. Сорок. Сто девяносто. Я считала и не могла сосчитать, где именно я неправа.
Раньше мы жили по-другому. Я забыла об этом за последние месяцы, а тут вдруг вспомнила, ясно, как чужой фильм.
Мы познакомились, когда мне было двадцать четыре. Я работала на фабрике «Обувьпром», в закройном цехе, и ездила на работу автобусом номер одиннадцать. Он водил этот автобус. Я садилась всегда в переднюю дверь, потому что там теплее, и он через зеркало смотрел на меня. Один раз сказал в микрофон, на весь салон, что следующая остановка «Фабрика», и добавил тихо, но так, что слышно было всем, что девушке в зелёном шарфе сегодня очень идёт. Пассажиры засмеялись. Я покраснела до ушей и вышла, забыв перчатки.
Он привёз мне перчатки на следующий день. Прямо к проходной. Сказал, что нашёл на сиденье. А я потом узнала, что он полчаса стоял и высматривал меня.
Мы поженились через год. Жили сначала у его матери, Нины Петровны, в трёхкомнатной на Заводской, потом взяли свою, однушку в новостройке, по ипотеке. Платили пополам. Он приносил зарплату из автобусного парка номер три, я приносила свою с фабрики. Клали всё в одну коробку из-под печенья, она стояла на шкафу. Брали оттуда, кому что нужно. Он покупал мне колготки, я ему носки. Никто никому чеков не показывал. Если я хотела духи, я говорила «хочу духи», и мы шли, и он стоял рядом и нюхал бумажки, смешно морщась. Когда родители у меня были живы, мы ездили к маме в Суздаль на майские, везли ей сумки с продуктами, и он всегда таскал самые тяжёлые.
Я не могу назвать день, когда всё поменялось. Наверное, когда я ушла в декрет.
Пока я ходила беременная, ещё было ничего. Я работала до седьмого месяца, потом мне выдали больничный, потом пришли деньги по беременности и родам. Сергей обрадовался, что придётся меньше тратить из его зарплаты. Пособие я получала на карточку, и тогда, в самом начале, он стал спрашивать, сколько пришло. Я сказала. Он кивнул. А потом коробка из-под печенья исчезла со шкафа.
Я спросила, где она.
— Убрал, — сказал он. — Ты же теперь дома. Тебе деньги без надобности. Всё, что нужно, я куплю.
Я помню, как стояла в прихожей с животом, а он обувался на работу. Я пыталась сообразить, обижаться мне или нет. Он же сказал ласково. Он сказал «я куплю». Кто откажется, чтобы за него купили?
Но потом Артёмка родился, и я поняла, что «я куплю» означает «ты попросишь».
Первое время просить было легко. Он давал деньги на молоко, на хлеб, на подгузники. Не считал. Потом, месяца через два, стал спрашивать, сколько подгузников в упаковке и на сколько дней хватает. Потом стал давать деньги на один день. Утром, перед работой. Клал на тумбочку в прихожей купюры, ровно столько, сколько, по его расчётам, мне нужно. И вечером приходил и проверял чеки.
Сперва я смеялась. Думала, это игра. Сергей такой, дотошный, любит цифры. Потом поняла, что это не игра. Когда у меня на чеке не сходилась копейка, он молчал целый вечер. Не разговаривал. Смотрел телевизор, включал погромче, а если Артёмка плакал, поднимался и уходил в другую комнату, будто это не его сын.
Я стала помнить копейки. Я записывала в голове, что купила, за сколько, и повторяла про себя, как молитву. Хлеб тридцать восемь. Молоко пятьдесят пять. Творожок «Кроха», три баночки, сто двадцать. Если я брала в магазине что-то, чего не было в списке, у меня потели ладони. Я стояла у прилавка с йогуртом, держала его в руках и не могла решить, взять или поставить обратно.
Свекровь появилась в моей жизни по-настоящему как раз в такие дни.
Нина Петровна приходила без звонка. У неё были свои ключи, и я слышала, как поворачивается замок, как шуршит в прихожей её плащ, как она вздыхает, снимая ботинки. Она всегда вздыхала. Сначала вздох, потом слова.
— Опять на рынке была? Дорого.
Так она сказала в первый раз, когда пришла в ту зиму, в конце января. Стояла в дверях кухни, маленькая, крепко сбитая, в вязаной шапке, с сумкой-тележкой, и смотрела на мой пакет с яблоками.
— Это не с рынка, Нина Петровна. Это из магазина у дома.
— Тем более. Там переплата. Надо на оптовку ездить. Мы в твои годы за картошкой в другой район ездили. Часа два в один конец. Зато рубль экономили.
— У меня ребёнок, я не могу ездить два часа.
— Ребёнок. — Она хмыкнула. — Мы с Серёжкиным отцом двоих подняли, и никто нас не носил на руках. Он тоже был не подарок, кстати, пока не остепенился. А я и стирала, и готовила, и на смену ходила. Ты вон дома сидишь, тебе Серёжа всё в рот кладёт. Могла бы и оптовку найти.
Я молчала. Она шла в комнату, открывала шкаф, трогала мои кофты, проводила пальцем по подоконнику и внимательно рассматривала палец. Артёмка у меня лежал в кроватке и смотрел на бабушку круглыми серыми глазами. Она наклонялась к нему, и лицо у неё менялось. Разглаживалось. Голос делался тонкий, певучий.
— Ах ты мой золотой. Ах ты мой пузанчик. Мамка-то тебя, небось, голодом морит, а? Вон щёчки какие худые.
И тут же, не меняя интонации, поворачивалась ко мне:
— Ты его чем кормишь? Смесью этой? Я в аптеке цену смотрела. Грабёж. Ты зачем кормишь этим? Грудью надо. Все дети на груди растут.
— У меня молока не хватает, — говорила я. — Врач сказал докармливать.
— Врач. Они там все за процент. Скажут что угодно.
Я никогда не спорила с ней. Не умела. Я росла в семье, где голос повышали редко, а если повышали, потом долго просили прощения. Поэтому я стояла у мойки, вытирала одну и ту же чашку и слушала. И внутри у меня будто что-то съёживалось. Как ткань от горячего утюга.
Иногда Нина Петровна принималась рассказывать про свою молодость. Рассказывала долго, с подробностями. Как жила в бараке, как спали втроём на одной кровати, как ели один суп три дня, как ходили в школу в одном пальто, которое передавали от старшего к младшему. Я слушала и думала, что, наверное, ей действительно было тяжело. Мне становилось её жаль. Но потом она заканчивала такой историей фразу вроде «вот и вам бы так, а то разбаловались», и жалость уходила, как вода в песок.
В феврале она пришла, когда Сергей был на смене, села на кухне, попросила чаю. Я заварила. Она достала из сумки пакет с сушками и стала грызть их, глядя, как я пеленаю Артёмку на столе.
— Ты Серёже не перечь, — сказала она вдруг. — Мужик он хороший. Я его воспитала. Он у меня с детства бережливый. Деньги любит считать. Это не жадность, это порядок.
— Я не перечу.
— Вот и не перечь. А то знаю я вас, нынешних. Начнёте права качать, и всё. Мужики этого не любят.
— Я и не качаю.
— Ты вон в декрет ушла, а он тебя кормит, одевает. Думаешь, это легко? Он же на двоих зарабатывает. Ты должна ценить.
Слово «декрет» она произносила особенно. Как будто это не отпуск по уходу за ребёнком, а что-то вроде долгого безделья, которое я себе сама придумала. Как будто я сидела и ела конфеты.
Между тем мой день начинался в пять утра. Артёмка просыпался, я его кормила, меняла пелёнки, кипятила бутылочки в кастрюле, стирала. Стирала руками, потому что порошок в машинке тоже стоил денег, а руками, по мнению Сергея, можно и дешёвым мылом. К одиннадцати я успевала поставить суп и сходить с коляской в магазин. К двум надо было нянчить и укачивать. К шести приходил Сергей, и начиналась проверка.
Я перестала узнавать себя в зеркале. Стала бледная, волосы собирала в хвост резинкой, которую нашла в ванной. Ногти обломались. Кожа на руках потрескалась от воды и мыла. А самое главное, я перестала разговаривать. Могла целый день не сказать ни слова взрослому человеку, кроме продавщицы и Сергея. И даже с продавщицей говорила шёпотом.
В конце февраля начались мои сапоги.
Точнее, они начались раньше, ещё в ноябре, когда подошва на левом сапоге стала отходить. Я носила их с пятого курса техникума, сапоги были хорошие, чёрные, из «Обувьпрома», с тёплой стелькой. Но восемь лет носки не прошли даром. Сначала лопнул шов на пятке. Потом отклеился носок. Потом внутрь начала затекать вода.
Я сказала Сергею в декабре.
— Серёж, мне сапоги нужны. Подошва совсем отваливается.
— Приклей.
— Я клеила. Держится два дня.
— Значит, плохо клеила. Возьми «Момент», у меня в гараже есть.
Я взяла. Клеила три раза. Сапоги держались дня по три, потом подошва снова хлопала, как рот у рыбы. В январе я снова сказала. Он вздохнул тяжело, как всегда вздыхал, когда я просила.
— Оль, ну потерпи. Сейчас пик расходов. Коммуналка выросла. Я тебе в марте куплю.
— В марте уже тепло будет.
— Тем лучше. Купим весенние.
В феврале воды в сугробах стало больше, чем снега, и в левый сапог она затекала так, что в носке чавкало. Я приходила из магазина, снимала сапоги, ставила их на батарею, и они пахли мокрой кожей и старым клеем. Ноги у меня были ледяные. Кончики пальцев белые.
Я нашла выход почти случайно. Стояла на кухне, разбирала покупки, и вдруг увидела пакеты-майки. Те самые, которые Сергей назвал лишними. Я взяла один, засунула ногу в сапог поверх носка, обернула ступню пакетом и снова надела носок. Сверху обула сапог. Получилось. Вода не проходила. Ногам было сухо. Только шуршало при ходьбе.
Я пошла так за смесью. Шла по двору и слушала, как шуршит при каждом шаге, и, честное слово, мне не было стыдно. Было даже смешно. Сама с собой смеялась, шептала: «Целлофановая царевна». В магазине встретила соседку с третьего этажа, Зою Ивановну, ей было под семьдесят, худенькая, аккуратная, всегда в шапочке с помпоном. Она посмотрела на мои ноги, которые шуршали на кафельном полу, и не сказала ничего. Только руку мою потрогала.
— Ты холодная, Оленька, — сказала она. — Иди ко мне сегодня вечером, пирог доем, а то одной много.
Я не пошла тогда. Постеснялась. Сказала, что ребёнок.
А в тот вечер Сергей снова сел с блокнотом.
— Это что? — спросил он и показал на чек.
Я прочитала. Капли железа для детей, сто шестьдесят рублей.
— Педиатр прописала. У Артёма гемоглобин низкий. Она сказала, надо пропить курс.
— Курс. — Он оттолкнул чек. — Ну а чем мы раньше жили? Без всяких капель. Тоже мне, беда. Это же всё аптечный развод. Сегодня им железо, завтра витамины, потом ещё что-нибудь придумают.
— Серёж, у него правда низкий. Врач в карточку записала.
— Врач записала. Они любят записывать. Им за приём платят, вот они и находят. Ты ему давай побольше мяса. Мясо в железе.
— Ему семь месяцев. Какое мясо?
— Кашу мясную.
— Такого нет.
Он побагровел. У него от гнева наливалась кровью шея, и складка выше воротника становилась красной, как петушиный гребешок.
— Ты мне не указывай, что есть, а что нет! Я деньги зарабатываю! Я пашу! А ты сидишь у меня на шее, ножки свесила, и ещё указываешь!
Артёмка проснулся и заплакал. Я побежала в комнату, взяла его на руки, прижала к себе. Он пах молоком и мылом. Я стояла над кроваткой, раскачивалась и слышала, как за стеной Сергей швыряет чеки. Слышала слова, которые не разбирала. Только гул. Ритм. Так грохочет вода в трубах.
Потом хлопнула дверь. Он ушёл курить на лестницу. Слово «курить» тут вовсе не то слово, вы сами понимаете. Он ушёл выдохнуть. Так он это называл. Возвращался минут через двадцать, тихий и вроде как виноватый, только виноватым не был.
Ночью я не спала. Смотрела в потолок. И в голове крутилось: «Ты сидишь на шее». Простая фраза. Я слышала её в разных вариантах, но в тот вечер она вдруг распалась на слова. «Сидишь». «На шее». Как будто я птица. Как будто я лягушка, которая присосалась к чужой спине.
Я сидела с ребёнком двадцать четыре часа в сутки. Ни выходных, ни праздников. А он смотрел на меня как на человека, который отдыхает на курорте за его счёт.
Может, это и правда так? Может, я не понимаю чего-то? Может, по-другому должна?
Я не находила ответа. Но и молчать уже не могла.
Через два дня я пошла в поликлинику на плановое взвешивание. Очередь была длинная, сидели в коридоре на лавках, дети орали, мамаши качали коляски. Рядом со мной оказалась Зоя Ивановна. Она пришла к своему терапевту, по давлению.
— Ты что бледная? — спросила она. — Не выспалась?
— Да так. Ничего.
— Ничего у нас не бывает. Бывает «не хочу говорить». Не хочешь, не говори. Только знай, что рядом кто-то есть.
Мне вдруг захотелось плакать. Не от горя. От того, что человек, которого я знала всего полгода, посмотрел мне в лицо и спросил. Я держала себя. Артёмка сопел у меня на руках. Я гладила его по спинке и смотрела на плакат на стене, где была нарисована пирамида питания.
— У меня муж… — начала я и остановилась.
— Не даёт денег? — спросила она спокойно.
Я вздрогнула.
— Откуда вы знаете?
— Я тридцать лет в бухгалтерии отработала. Насмотрелась. Видела, как женщины ходят. И как стоят у прилавка с мелочью в кулаке. Ты вон в пакетах ходишь. Думаешь, не заметила?
Я опустила глаза.
— Он даёт, — сказала я. — Просто мало. И проверяет чеки.
— Это называется финансовый контроль, деточка. Знаешь, как это в законе называется?
— Нет.
— В законе это, положим, никак не называется. А вот в жизни называется очень хорошо. Скажи, у тебя своя карточка есть?
— Есть. Старая, с фабрики.
— Деньги на ней есть?
Я задумалась. Я не проверяла эту карточку с тех пор, как ушла в декрет. Забыла даже, где она лежит. Сергей не знал о ней. Зарплатная карточка «Обувьпрома», оформленная за три года до знакомства, потому что фабрика тогда требовала переводить деньги на карту. Он привык, что мои деньги приходят на общий счёт, а на эту карту я перекидывала, что оставалось после месяца. Копила на отпуск, на новую куртку, ещё на что-то, чего не помню.
— Не знаю, — сказала я.
— Так посмотри, — сказала Зоя Ивановна. — Просто посмотри. Ничего не делай. Просто посмотри.
Вечером, когда Сергей ушёл в душ, а Артёмка уснул, я достала из шкафа старую сумку. В боковом кармане, в пластиковом конверте, лежала карточка. Серая, потёртая, с надписью «Обувьпром» и золотым чипом. Я включила телефон, скачала приложение банка. Думала, забыла пароль. Но пароль сам всплыл в голове, четыре цифры, дата нашей с Серёжей первой поездки в Суздаль. Я ввела.
Экран открылся. Я прочитала цифру и не поняла её. Потом прочитала снова.
Сто сорок тысяч двести шестнадцать рублей.
Я села на край ванны, потому что ноги отказались держать. Из-за двери доносился шум воды. Я смотрела на цифры и слышала собственное дыхание.
Я вспомнила. Не сразу, по кусочкам. Отпускные, которые мне выдали за два года. Компенсация за неиспользованный отпуск, когда я уходила в декрет. Премия к Новому году, которую я перевела на эту карточку, потому что Сергей тогда просил оплатить его страховку и я сказала «хорошо», а часть денег оставила себе, на будущее. Накопительный счёт, о котором я успела забыть. Проценты за три года. Эти деньги лежали и ждали меня, как чемодан в камере хранения.
Сто сорок тысяч.
Я не сказала ничего. Ни в тот вечер, ни на следующий день. Я выключила телефон, вытерла лицо и вышла из ванной с привычной улыбкой.
— Ты что-то долго, — сказал Сергей из комнаты.
— Голова закружилась.
— Ляг пораньше. Тебе отдыхать надо.
Он говорил ласково. Я лежала рядом, в темноте, и слышала свой пульс. Я думала о том, что вот сейчас, пока он спит, у меня есть сто сорок тысяч. Что я могу встать, собрать сумку, взять ребёнка и уйти. Могу снять комнату. Могу оплатить первый месяц и залог. Могу купить сапоги.
Я думала об этом ночь. И всю следующую ночь тоже. Мне хотелось уйти, и в то же время боязно было пошевелиться. Я представляла себе, как открою дверь, а на пороге стоит Нина Петровна и говорит: «Куда собралась? Ребёнка куда потащила? Он что, чужой?» Как Сергей вскочит и будет кричать, что я бросила семью. Что я хочу его обобрать. Что я неблагодарная. И что я одна не выживу, потому что кому нужна женщина с прицепом.
Я не знала, что делать. Поэтому делала то, что умела. Ходила в магазин, кипятила молоко, стирала, готовила. И слушала.
Потому что, когда человек начинает слушать, он слышит много нового. Например, что Сергей не просто бережлив. Однажды за ужином он проговорился. Мы ели пюре с котлетами, и он смотрел в телефон, а на экране светилось сообщение.
— Что там? — спросила я.
— Да ничего. Ребята с работы. Скидываются на юбилей.
— Много?
— Пять тысяч с носа.
— Пять тысяч? У тебя же нет пяти тысяч, ты говорил.
Он поднял глаза.
— У меня нет. Но неудобно отказывать.
Пять тысяч он отдал на юбилей человеку, чью фамилию я даже не знала, а мне неделю назад отказал в ста шестидесяти на капли. Я не сказала ничего. Только положила вилку и посмотрела на него. Долго. Может быть, слишком долго, потому что он вдруг нахмурился и спросил:
— Ты чего?
— Ничего. Просто смотрю.
— Не смотри так. Как на врага.
Я отвернулась. Внутри у меня что-то щёлкнуло. Тихо, как выключатель. И вдруг стало ясно, что дело не в деньгах. Совсем не в них. Когда у человека есть деньги, он даёт их, когда хочет. Кому хочет. А когда у него есть власть, он решает, кому дать и кому нет, и в этом весь смысл. Деньги для Сергея были не деньгами. Они были поводком.
Я вспомнила коробку из-под печенья. Как он её убрал. Как сказал: «Тебе без надобности». Он тогда уже знал, что делает. Может, не до конца, не словами, но чувствовал. Ему нравилось, что я прошу. Нравилось, что я стою в прихожей и мну руки. Нравилось, что я пересчитываю копейки, потому что тогда я не думаю ни о чём другом.
Я перестала считать себя виноватой. Не сразу, конечно, а по капле, как та вода в мокром сапоге. Сначала подумала «а вдруг не только я». Потом «а вдруг он специально». Потом «нет, точно специально».
И на следующее утро я позвонила подруге.
Подруга у меня одна, зовут Лариса. Мы вместе работали в закройном цехе, потом я ушла в декрет, а она осталась. Ей тридцать четыре, замужем, двое детей. Живёт на другом конце города, но мы созванивались иногда, по выходным. Я редко жаловалась. А тут позвонила в среду утром, пока Артёмка спал.
— Ларис, ты помнишь, ты рассказывала, как твоя сестра с мужем разводилась? Она ещё в суд подавала на алименты на жену?
— Помню. А что?
— Расскажи.
— Ты что, разводиться собралась?
— Не знаю. Пока хочу понять. Просто хочу знать, что можно, а что нет.
Лариса помолчала. Я слышала, как у неё на фоне кричал ребёнок.
— Оль, — сказала она наконец, — я тебе скажу как есть. Сестра моя подавала. Пока ребёнку нет трёх лет, жена в декрете имеет право на содержание от мужа. Не обязательно разводиться. Можно просто подать. Суд, если видит, что ребёнок маленький, мама сидит дома, а муж зарабатывает, назначает выплаты. Ежемесячные. Судебный приказ выдают быстро, если никто не оспаривает. Но муж, если захочет, может оспорить.
— Он захочет.
— Захочет, конечно. Но если ты будешь готова, доказательств у тебя достаточно. Ты же не работаешь. Это уже доказательство.
— А куда идти?
— Сначала в МФЦ. Там принимают документы. Или сразу к мировому судье, тут зависит от ситуации. Я сестру спрошу, подробности уточню и скину тебе.
Она скинула через час. Длинное сообщение, с пунктами. Что взять с собой: паспорт, свидетельство о рождении ребёнка, свидетельство о браке, справку о составе семьи. Сумма выплат назначается судом, исходя из доходов мужа. Справку о его зарплате можно запросить, или суд запросит сам. Я читала, сидя на полу в детской, и у меня стучало в висках.
«Права жены в декрете», «содержание до трёх лет». Я вбила эти слова в поисковик. Прочитала несколько статей. Потом ещё несколько. Потом закрыла все вкладки и просто посидела, глядя на кроватку. Артёмка спал, раскинув ручки.
— Он у нас ещё маленький, — сказала я вслух. — Ему только семь месяцев.
И почувствовала, что если сейчас не сделаю первый шаг, то не сделаю никогда.
Через неделю я пошла в МФЦ. Сергей был на смене, с шести утра до восьми вечера. Нина Петровна звонила в девять и в двенадцать, спрашивала, как Артёмка, и я отвечала: «Спит». Я не соврала. Он спал в коляске, когда я вышла из подъезда.
Погода стояла мерзкая. Слово это я не люблю, но лучше не подобрать. Мокрый снег, ветер, слякоть по щиколотку. Я надела пакеты под носки. Один, второй. Обмотала ступни, как всегда. Сапоги на мне хлюпали, но идти можно. Взяла папку с документами, положила Артёмку в коляску, накрыла одеялом. Шла и думала, что не помню, когда в последний раз выходила куда-то не за смесью.
Очередь в МФЦ оказалась длинная. Я взяла талончик: сто двадцать восьмой. На табло горело девяносто шестой. Села на жёсткий стул в углу зала, где батарея грела и пахло линолеумом и чужими куртками. Рядом сидели люди. Старик с папкой. Молодая пара с ворохом бумаг. Женщина лет сорока, с усталым лицом, которая смотрела в пустоту и теребила ремешок сумки. Никто не разговаривал. Только клавиши щёлкали в окошках да динамик выкрикивал номера.
Артёмка проснулся. Я достала бутылочку, покормила. Он ел жадно, причмокивая, и я смотрела, как у него двигаются щёки, и думала: вот ради этого. Ради него. Ради таких вот причмокиваний в чужом зале, когда никто не смотрит.
Женщина рядом обернулась.
— Сколько ему?
— Семь месяцев.
— Хорошенький. Мой в этом году в школу пошёл. Оглянуться не успела.
— Вы тоже одна? — вырвалось у меня.
Она засмеялась, коротко.
— Не одна, а сама. Разница есть. Я год назад сюда приходила. Тоже с документами. Теперь вот за справкой.
Больше она ничего не сказала. Но мне стало легче. Как будто кто-то подержал дверь.
В два часа дня загорелся мой номер. Я подошла к окошку. За стеклом сидела женщина лет пятидесяти, крупная, в очках на цепочке, с аккуратной причёской. На бейджике значилось «Людмила Аркадьевна». Она посмотрела на меня поверх очков.
— Слушаю вас.
— Мне нужно подать заявление. Насчёт содержания. Я в декрете, ребёнку семь месяцев. Мужа хочу… чтобы он выплачивал.
— Алименты на жену, — спокойно сказала Людмила Аркадьевна. — Понятно. Вы разводитесь?
— Пока нет.
— Тогда просто заявление о выдаче судебного приказа. Документы принесли?
— Да.
Она взяла папку, стала листать. Я смотрела на её руки. Большие, с короткими ногтями, с обручальным кольцом, вросшим в палец. Она перекладывала бумаги, ставила галочки, что-то печатала.
— Свидетельство о браке, свидетельство о рождении, справка о составе семьи. Справка о доходах мужа есть?
— Нет.
— Ничего, запросим. Место работы знаете?
— Автобусный парк номер три. Водитель.
Она кивнула, словно это всё решало.
— Он знает, что вы подаёте?
— Нет.
— Не скажу, что это плохо, — сказала она, не глядя на меня. — Многие так делают. Приказ выдаётся судом без вызова сторон, если нет спора о праве. Потом его направляют работодателю или приставам. Муж получит копию. Возражения он подать может, в течение десяти дней. Тогда приказ отменят, и вам придётся идти в суд общим порядком. Но это уже другая история.
— А если он не будет возражать?
— Тогда приказ вступит в силу, и вам выдадут исполнительный лист.
Она произнесла «исполнительный лист» так буднично, как называют номер автобуса. А у меня сердце ухнуло вниз. Исполнительный лист. Бумага, которую нельзя не выполнить.
— Долго ждать?
— Недели три. Может, месяц. Зависит от загруженности суда.
— А если нужно… быстро?
Людмила Аркадьевна подняла на меня глаза. Я увидела, что они у неё серые и очень внимательные.
— Деточка, — сказала она. — Быстро не бывает. Бывает вовремя. Подпишите вот здесь.
Она развернула ко мне лист. Ручка на цепочке лежала рядом. Я взяла её, и мои пальцы, к моему удивлению, не дрожали. Я поставила подпись внизу. Ольга Викторовна Ларионова. Тридцать два года. Дата.
Всё. Так просто.
Людмила Аркадьевна поставила печать, отдала мне копию.
— Это вам на руки. Не потеряйте. Приходите, когда придёт уведомление.
— Спасибо.
— Не за что. Держитесь.
Я вышла на улицу. Ветер сдул мокрый снег мне прямо в лицо, но я не отвернулась. Стояла на ступеньках, придерживая коляску, и смотрела на дома напротив, на грязный сугроб у обочины, на воробьёв, которые дрались из-за корки. Мороз к вечеру прихватил лужи, они схватывались корочкой, и под сапогами хрустело.
Я пошла домой пешком. Не села в автобус, потому что там мог оказаться знакомый водитель, знакомый кондуктор, знакомая соседка. Шла медленно, катила коляску, и внутри было странно тихо. Никто не знал. Ни Сергей, ни Нина Петровна, ни даже Лариса, хотя она догадывалась. Только я. И Людмила Аркадьевна, которую я больше никогда не увижу.
Дома я разделась, вымыла руки, разогрела суп. Артёмка возился на ковре с погремушкой. Пахло луком, укропом, детской присыпкой. Я поставила на плиту кастрюлю с водой для бутылочек и вдруг поймала себя на том, что улыбаюсь. Не радостно. Осторожно. Как улыбаются, когда несут полную чашку и боятся расплескать.
Копию заявления я спрятала в банку из-под гречки, на верхней полке, за пакетами с крупой. Знала, что Сергей туда не полезет.
Вечером он пришёл в восемь, усталый, пахнущий бензином и чужим потом. Я встретила его в дверях, как всегда. Он кивнул, разулся, повесил куртку.
— Что на ужин?
— Суп и котлеты.
— Хорошо.
Он сел за стол, достал блокнот. Я подала ему тарелку. Он посмотрел на чеки, которые я выложила на край стола.
— Это что? — привычно спросил он.
— Хлеб, молоко, творожок «Кроха». Пакет для мусора.
— Пакет?
— Один. Восемь рублей.
— Ладно, — сказал он. — Восемь можно.
Он записал. Я села напротив и смотрела на его руки. Крупные, с чёрными от масла линиями на пальцах, с обгрызенным ногтем на мизинце. Я любила когда-то эти руки. Они держали руль и меня, и я чувствовала себя защищённой.
Теперь они держали ручку и чек.
— Серёж, — сказала я.
— М?
— Как ты думаешь, мы с тобой хорошо живём?
Он поднял голову. Насторожился.
— В каком смысле?
— Просто спрашиваю.
— Нормально живём. Не хуже других. Чего тебе не хватает?
— Мне ничего. Я просто так.
— Странная ты сегодня, — сказал он и вернулся к тарелке. — Наверное, устала. Ложись пораньше.
Я кивнула. Внутри было тихо, как в снегу.
Следующие три недели тянулись, как тесто. Дни были одинаковые. Артёмка, каша, магазин, стирка, вечерняя проверка. Но я уже была другая. Это трудно объяснить. Внешне всё то же самое. Я так же стояла на кухне, так же отвечала на вопросы, так же сдавала чеки. А внутри у меня будто светилась маленькая лампочка. Тускло, но ровно. Я знала, что ждёт меня впереди. И оттого мне было легче терпеть.
Однажды утром Нина Петровна пришла с полной сумкой продуктов. Достала из неё банку солёных огурцов, пакет картошки, свёклу.
— Вот, — сказала она, выкладывая. — Тебе на борщ. Чтобы не тратилась. Это с дачи.
Я растерялась. Она редко приносила что-то.
— Спасибо, Нина Петровна.
— Не за что. Я для Серёжи. Чтобы он не голодал, пока ты тут бездельничаешь.
Я не обиделась. Может, потому что уже не могла обидеться на то, что не имело значения. Я взяла картошку и стала перебирать. Она присела на табурет и наблюдала, как я работаю.
— А ты что такая спокойная? — спросила она вдруг. — Ты что-то задумала?
— Ничего не задумала.
— Не ври мне. Я вижу. Глаза у тебя другие.
— Какие?
— Как у кошки, которая мышь караулит.
Я засмеялась, и она нахмурилась.
— Нина Петровна, а вы своего мужа любили?
Она замолчала. Крутнула в пальцах сушку.
— Любила, — сказала она наконец. — Не в этом дело.
— А он вам деньги давал?
— Давал. Когда получит, отдаст всю зарплату, я потом раскладываю. И на еду, и на одежду, и на что надо.
— То есть всё было у вас?
— У меня. Потому что я хозяйка. А у вас всё наоборот. У тебя Серёжа хозяин. Ну и что? Значит, ему так удобнее.
— А мне?
Она удивилась.
— Что тебе?
— Мне удобно?
Нина Петровна смотрела на меня долго, и я вдруг увидела в её лице что-то новое. Не злость. Не презрение. А будто растерянность. Будто она первый раз в жизни услышала вопрос, на который у неё не было готового ответа.
— Не мели ерунды, — сказала она грубовато. — Тебе удобно, когда сытая и в тепле. Чего тебе ещё?
И встала, ушла в комнату к внуку. Я услышала, как она заворковала: «Ах ты мой пузанчик».
Я чистила картошку и думала, что, может быть, она тоже когда-то стояла вот так, у чужой плиты, и кто-то говорил ей то же самое. Что в этой цепочке никто не виноват, а виноваты все. Но мне от этого не было легче.
В середине марта случилась история с пакетами.
Сергей пришёл домой раньше обычного, злой. Открыл шкаф под раковиной, вытащил оттуда пакет, в котором я держала пустые. Высыпал на пол.
— Ты что, специально?
— Что?
— Я вчера просил не покупать. Сколько их тут? Пятнадцать! Ты что, запасаешься? Ты знаешь, сколько это стоит?
— Серёж, это не новые. Это те, что дырявые. Я их собрала.
— Зачем собирала?
— Чтобы… — Я замялась. Говорить про сапоги не хотелось. — Чтобы в мусорку.
— Куда в мусорку? У нас уже есть мусорные пакеты.
— Они закончились.
— Хватит врать!
Он размахнулся и швырнул пакет в стену. Тот шлёпнулся, как большая рыба. Артёмка вскрикнул. Я подхватила его и прижала к себе. Сергей стоял посреди кухни, красный, с растопыренными руками, и дышал тяжело.
— Ты знаешь, что я на двух работах вкалываю?
— На одной, — сказала я тихо.
— Что?
— На одной. У тебя одна работа.
Это вырвалось само. Я не собиралась. Но слова выскочили, и остановить их я не могла. Сергей уставился на меня, как на чужую. Он не привык, чтобы я возражала.
— Что ты сказала?
— Ничего. Прости.
— Нет, ты повтори. Что ты сказала?
— Я сказала, прости.
Он подошёл. Я сжалась. Он никогда не бил меня, ни разу. Но в тот момент мне показалось, что сейчас ударит. Я отступила к подоконнику. Прижала Артёма.
Сергей остановился в двух шагах. Посмотрел на ребёнка. На меня. Потом отвернулся и вышел. Хлопнула входная дверь.
Я стояла, и колени у меня дрожали. Артёмка плакал, размазывая слёзы по щекам. Я села на пол, посреди пакетов, и стала качать его, приговаривая: «Тише, тише, мой хороший». И вдруг поняла, что тоже плачу. Тихо, без звука.
Потом пришла Нина Петровна. Ей позвонил Сергей. Она вошла, не разуваясь, прошагала по кухне.
— Что ты опять устроила?
— Я ничего не устраивала.
— Он мне звонил. Говорит, довела ты его. Кричишь на него, из себя выходишь. Что он тебе сделал? Работает, кормит. А ты? Ты неблагодарная.
Я подняла на неё глаза. Слёзы ещё не высохли на щеках.
— Нина Петровна, — сказала я. — У меня сапоги протекают. Я хожу в пакетах, потому что мне нужно за смесью выходить, а мне не на что купить обувь. Это благодарность?
Она поджала губы.
— Мы в твои годы в школу в одном пальто ходили, — начала она. — И ничего, выросли. А вы разбаловались…
— Я не разбаловалась, — сказала я. — Я мокрая.
Она замолчала. Посмотрела на мои ноги. На торчащие из сапог края целлофана. Что-то дрогнуло у неё в лице, но она быстро взяла себя в руки.
— Куплю я тебе сапоги, — буркнула она. — Не надо на людях позориться.
— Не надо, — сказала я. — Я сама.
— На какие деньги?
— Найду.
Она хмыкнула, но больше ничего не сказала. Взяла Артёмку, унесла в комнату. Я слышала, как она напевает какую-то колыбельную, старую, про серого волчка. Голос у неё был хриплый и добрый. Я сидела на кухне и думала, что человек может быть таким разным. Что ей ничего не стоило пожалеть меня, но она не пожалела. Потому что если пожалеет, то придётся признать, что и сына своего она вырастила таким, каким вырастила.
Через два дня пришло уведомление на почту. Я сидела у окна, кормила Артёмку пюре, и телефон пикнул. Мировой судья судебного участка номер двадцать семь рассмотрел заявление и вынес судебный приказ о взыскании с Ларионова Сергея Николаевича содержания на жену до достижения ребёнком трёх лет. Сумма — я долго смотрела на цифру. Она была не огромная. Но такая, что я могла жить, не считая копейки. Могла купить смесь, капли, сапоги. Могла позволить себе хлеб, который не засох.
Дальше шла приписка, что копия приказа направлена должнику, и что в течение десяти дней он вправе подать возражения.
Десять дней. Я закрыла глаза и представила: Сергей открывает почтовый ящик. Достаёт конверт. Читает. Я вздохнула глубоко, потом выдохнула. Артёмка потянулся к моему носу пальчиками.
— Всё будет хорошо, — сказала я ему. — Не сразу, но будет.
Конверт пришёл в четверг. Я знала это, потому что в четверг Сергей вернулся раньше обычного, и лицо у него было такое, какого я никогда не видела. Белое. Со стиснутыми губами. Он держал в руке лист бумаги, смятый в кулаке. Стоял в прихожей, не разуваясь, и смотрел на меня.
Я сидела на кухне, кормила Артёма. Нина Петровна была в гостях, пришла с утра, принесла пирожки. Она сидела напротив и пила чай. Увидев сына, поднялась.
— Серёжа, ты чего такой?
— Мам, подожди.
Он прошёл на кухню и швырнул лист на стол. Тот подпрыгнул и упал рядом с моей чашкой.
— Это что? — спросил он. Голос у него был хриплый.
— Судебный приказ, — сказала я.
— Я вижу, что приказ. Я спрашиваю, что это. Ты вообще в своём уме?
— Вполне.
— Ты подала на меня в суд? На алименты? Ты, моя жена, мать моего ребёнка?
— Да.
— Зачем?
Я посмотрела на него. Спокойно. Мне самой было странно, как спокойно.
— Затем, что ты не даёшь мне денег.
— Как не даю?! Я даю каждый день!
— Ты даёшь на один день. На творожок и хлеб. Я хожу в дырявых сапогах. У ребёнка железо низкое, а ты не дал сто шестьдесят рублей. Я так больше не могу, Серёж.
— Да ты что говоришь?! — Он ударил ладонью по столу, чашка подпрыгнула. — Я тебя кормил, одевал, я тебе крышу над головой дал!
— Это наша квартира. Ипотеку мы платим вместе. Платили. Пока я работала.
— А сейчас? Сейчас кто платит? Я!
— Сейчас у меня ребёнок. Твой ребёнок. И по закону, пока ему нет трёх лет, ты обязан содержать не только его, но и меня.
Слова выходили ровно, как ниточка из клубка. Я не повышала голоса. Не потому, что была смелая, а потому, что у меня не осталось сил повышать.
Нина Петровна, до этого молчавшая, поднялась. Лицо у неё пошло пятнами.
— Ты что, Ольга? — сказала она. — Ты что творишь? Мужа своего в суд тащишь! Он тебе что, чужой? Он отец твоего сына!
— Именно поэтому.
— Змея! — Голос её сорвался. — Я тебя в дом приняла, ты в нём живёшь, ешь, спишь. Ты неблагодарная тварь. Сергей, слышишь? Она тебя по миру пустит! Выгони её. Выгони немедленно, пусть идёт к своей матери!
— Мама моя в Суздале, Нина Петровна, — сказала я. — И её нет. Вы это знаете.
Она осеклась. Сергей стоял, тяжело дыша. Вдруг протянул руку, схватил приказ, начал рвать. Клочья полетели на пол.
— Вот тебе! — крикнул он. — Вот тебе твой суд!
Я смотрела, как бумага рвётся на полоски. Потом наклонилась, взяла ещё одну такую же из кармана халата. Развернула перед ним. Вторая копия. Я взяла её в банке из-под гречки утром, на всякий случай.
— Это копия, Серёж, — сказала я. — Настоящий приказ в суде. А исполнительный лист мне выдадут в понедельник. Я уже записалась.
Он замер. Лицо у него дёрнулось.
— Какой лист?
— Исполнительный. Его направят твоему работодателю. В автобусный парк номер три. Или судебным приставам. Как я решу.
— Ты не посмеешь.
— Уже посмела.
Тишина упала на кухню. Только Артёмка чмокал соской, ничего не понимая. Я держала его на руках, и мне казалось, что он единственный, кто дышит ровно.
— Оля, — сказал Сергей другим голосом, тихим, с надломом. — Давай поговорим. Давай нормально. Зачем сразу суд? Мы же семья. Можно было прийти, сказать. Я бы услышал.
— Я говорила.
— Когда?
— Много раз. Про сапоги. Про капли. Про пакеты.
— Ты не так говорила.
— А как надо было?
Он не ответил. Стоял с открытым ртом, и я видела, как он лихорадочно ищет слова. Но слов не было. Были только привычные, старые. «Я жилы рву». «Ты сидишь на шее». «Купи себе блокнот в клеточку». Он перебирал их одно за другим, и они не подходили.
Нина Петровна встала между нами.
— Нечего с ней разговаривать, — сказала она жёстко. — Она всё продумала. Змея подколодная. Ты, Серёжа, скажи ей, чтобы вещи собирала. Пусть уходит. Ребёнка мы оставим.
Я улыбнулась. Не зло. Устало.
— Нина Петровна, — сказала я. — Вы правда думаете, что вы его оставите?
— Я закон знаю! Ребёнок при отце, пока мать…
— Ребёнку семь месяцев, — перебила я. — Он на грудном докорме. Суд мне его не отнимет. Вы это знаете. И Сергей знает. Поэтому вы и кричите, что оставите. Потому что больше вам сказать нечего.
Она открыла рот, потом закрыла. Побледнела. Села на табурет, вцепилась в край стола.
Сергей молчал. Я встала, положила Артёма в кроватку, вернулась на кухню. Они оба смотрели на меня. Мне стало даже жаль. Двое взрослых людей в тесной кухне, в запахе пирожков и чая, и оба такие растерянные.
— Серёж, — сказала я. — Поздно договариваться.
— Почему?
— Потому что я не хочу договариваться. Я хочу жить.
Я прошла в коридор. Достала с антресолей чемодан. Старый, коричневый, с потёртыми углами, тот самый, с которым мы ездили в Суздаль. Поставила его на пол, раскрыла. Сергей ходил следом. Не останавливал. Не кричал. Только смотрел, как я беру с полок вещи. Кофты, джинсы, бельё. Детские распашонки, ползунки, носки размером с ладонь. Смесь «Малышок». Присыпку. Бутылочки. Мамину шаль из Суздаля.
— Оля, — сказал он, когда я застёгивала молнию. — Ты куда?
— Есть куда.
— Куда?
— Скажу, когда устроюсь.
— Ты не можешь так. У тебя денег нет.
— Есть, Серёж.
Он побелел ещё сильнее.
— Откуда?
— Мои. Свои. С фабрики. Ты не знал. Я копила.
— Ты скрывала от меня деньги?
Я посмотрела на него. Удивлённо. Даже почти весело.
— А ты не скрывал, когда убрал коробку с шкафа? — спросила я.
Он опустил голову. Я взяла чемодан, поставила на колёса. Нина Петровна сидела, не двигаясь. Только пальцы у неё дрожали на краю стола. Я подошла к Артёмке, взяла его на руки, завернула в одеяло.
— Ты правда уходишь? — спросил Сергей тихо. Совсем тихо, как мальчик.
— Правда.
— И не вернёшься?
— Не знаю.
Это было честно. Я и правда не знала. В голове было пусто и светло, как в комнате, где только что вымыли окна.
Такси приехало через семь минут. Я вызвала его заранее, пока Сергей рвал листок. Спустилась во двор с ребёнком, водитель, пожилой узбек с добрыми глазами, помог загрузить чемодан. Мы поехали. Я оглянулась на наш дом. В окне нашей кухни стояли двое, мужчина и женщина, и смотрели вниз. Мужчина поднял руку, будто хотел помахать, но не помахал. Опустил.
Я отвернулась. Артёмка уснул у меня на груди.
Квартира, которую я нашла, была на другом конце города. Однокомнатная, на четвёртом этаже, в старом доме с высокими потолками. Я присмотрела её ещё на прошлой неделе, вечерами, пока Сергей смотрел телевизор, а я делала вид, что читаю. Хозяйка, пожилая учительница по имени Тамара Львовна, запросила двадцать пять тысяч в месяц и залог. Я внесла первый месяц и залог со своей старой карточки. Сто сорок тысяч превратились в девяносто. Но у меня были эти девяносто, и я знала, что с судебным приказом дальше будет проще.
В квартире пахло старой мебелью, нафталином и вареньем. На подоконнике стояла герань. У стены громоздился скрипучий диван, на кухне гудел маленький холодильник. Я распаковала чемодан, разложила вещи. Артёмка проснулся, огляделся, засмеялся. Ему понравились высокие потолки.
Первая ночь была странная. Я лежала на диване, и рядом с моей головой стояла его кроватка, которую я привезла раздвижной, складной, из тех, что берут в дорогу. Из окна падал свет фонаря. Я слушала тишину. Не было ни храпа, ни скрипа ручки по бумаге, ни щелчка калькулятора. Никто не говорил «это что». Не было ни блокнота, ни чеков, ни ящика.
Я не могла заснуть, но и плакать не хотелось. Просто лежала и слушала, как в трубах журчит вода.
Утром позвонил Сергей. Я не взяла. Он позвонил ещё раз, потом ещё. Потом пришло сообщение: «Оля, давай поговорим». Потом другое: «Мама плачет». Потом: «Где вы?» Я выключила звук.
Через неделю пришёл исполнительный лист. Я отправила его в бухгалтерию автобусного парка номер три, как и планировала. Не из мести. Мне это слово не нравится, оно не про меня. Просто это был единственный способ, чтобы деньги приходили регулярно и без просьб.
Потом были странные дни. Я училась жить по-новому. Училась заходить в магазин и брать то, что нужно, а не то, что дешевле. Училась не вздрагивать, когда слышала за спиной шаги. Училась не пересчитывать в уме сорок рублей. Первое время всё равно пересчитывала. Стояла у прилавка, держала в руках йогурт и думала: «Можно ли». А потом вспоминала: можно. И клала в корзину.
Зоя Ивановна приехала ко мне в гости через три недели. Позвонила, я дала адрес. Она приехала с пирогом, как обещала тогда, в поликлинике. Села на табурет, огляделась.
— Уютно, — сказала она. — Герань живая.
— Хозяйкина.
— Хорошая герань. Как ты?
— Не знаю, — честно сказала я. — Странно.
— Странно — это нормально. Привыкнешь.
Она достала из сумки пакет и протянула мне.
— Держи. Это тебе.
Я открыла. Внутри лежали шерстяные носки, толстые, ручной вязки, серые с белой полоской.
— Я на них давно смотрела, — призналась она. — Хотела тебе отдать ещё зимой, да постеснялась. Думала, обидишься.
Я не обиделась. Прижала носки к груди и рассмеялась, а потом заплакала. Зоя Ивановна не утешала. Просто сидела рядом и держала меня за руку, пока Артёмка возился на полу с ложкой.
Про сапоги я вспомнила в апреле. Уже было тепло, дороги подсохли, и в старых сапогах ходить можно было спокойно. Но я всё равно ходила в них, потому что привыкла. Потом однажды утром обувалась в прихожей и услышала, как хлопает подошва. Левый сапог, тот самый, наконец не выдержал. Отвалился носок совсем.
Я посмотрела на него, повертела в руках. Потом положила в пакет и вынесла на помойку. Решительно, одним движением.
В тот же день я пошла в торговый центр. Того самого «Обувьпрома», где раньше работала, у них там был фирменный магазин. Я вошла, и знакомый запах кожи и клея ударил в нос. Я остановилась на пороге и вдруг вспомнила закройный цех, как стояли столы, как пахло свежей кожей, как девчонки перекрикивались через станки. Сердце сжалось.
К полкам подошла продавщица, молоденькая, в фирменной жилетке.
— Вам помочь?
— Мне сапоги нужны, — сказала я. — Женские. Кожаные. Тёплые.
— Какой размер?
— Тридцать седьмой.
Она принесла коробку. Достала пару. Чёрные, на невысоком каблуке, с меховой подкладкой. Настоящая кожа, мягкая, тёплая. Я взяла один сапог, поднесла к лицу, вдохнула.
— Хорошая, — сказала я. — Мы такую же закройщицей резали.
— Вы у нас работали? — удивилась продавщица.
— Восемь лет. В закройном.
— Ого. А теперь?
— А теперь в декрете.
Она улыбнулась.
— Примерьте.
Я села на пуфик, сняла старый сапог, надела новый. Нога вошла как в тёплую воду. Я встала, прошлась. Подошва мягко пружинила, не шуршала, не хлюпала. Я остановилась перед зеркалом. Из него на меня смотрела женщина в куртке, с усталыми глазами и растрёпанными волосами. Но ноги у неё были красивые. Ровные, обутые.
— Сколько? — спросила я.
— Тридцать четыре восемьсот.
Тридцать четыре восемьсот. Я в уме перевела это в творожки «Кроха». Триста с лишним баночек. Потом одёрнула себя. Не надо.
— Беру, — сказала я.
Достала карточку. Ту самую, серую, потёртую, с золотым чипом. Приложила к терминалу. Он пискнул. Чек вылез, продавщица оторвала его и протянула мне.
Я взяла чек. Долго на него смотрела. Потом сложила вчетверо и убрала в кошелёк. Не потому, что боялась. Просто на память.
Домой я вернулась в сумерках. Артёмка спал у Тамары Львовны на кушетке, она согласилась посидеть с ним час, пока я хожу по делам. Хозяйка встретила меня в дверях, посмотрела на пакет с коробкой.
— Купила?
— Купила.
— Молодец. Показывай.
Я достала. Тамара Львовна погладила кожу пальцем.
— Хорошие. Долго прослужат. Только не бросай сразу носить, разноси дома.
— Разнесу.
Она забрала внука на руки, то есть Артёма, конечно, я оговорилась, она его уже называла внучком, шутя. Ушла в свою комнату. Я поставила чайник, налила себе чаю в большую кружку, села на кухне. Достала сапоги из коробки, поставила рядом на табурет. Они стояли, блестящие, чёрные, и смотрели на меня.
Я пила чай маленькими глотками. За окном загорались окна в доме напротив. На плите остывал чайник. Пахло геранью и чуть-чуть нафталином. И тишина в квартире была не пустая, а просто тихая.
Я не знала, что будет дальше. Что скажет Нина Петровна, когда узнает, что сын остался один. Придёт ли она к нему на кухню, будет ли варить ему борщ, как раньше. Смогу ли я через год вернуться на фабрику. Приедет ли Сергей, и что я ему скажу. Простит ли он. Простила бы я. Я ничего этого не знала.
Знала только, что сегодня у меня на ногах сухо.
Телефон зазвонил, когда я допивала вторую чашку. Я посмотрела на экран. «Сергей». Я подумала, потом провела пальцем по экрану.
— Алло.
— Оля, — сказал он. Голос был усталый, охрипший. — Это я.
— Слышу.
— Как вы?
— Нормально. Артём спит.
— А ты?
— И я.
Пауза. Я слышала, как он дышит.
— Оль, я блокнот твой нашёл, — сказал он. — Ну, свой. Тот, в клетку. Я его в ящике оставил, а ты забрала?
— Нет. Он у тебя.
— А что мне с ним делать?
Я посмотрела на сапоги.
— Не знаю, — сказала я. — Хочешь, выкинь. Хочешь, оставь. Мне всё равно.
— Оль, я…
— Серёж, — перебила я мягко. — Я сегодня сапоги купила.
— Какие?
— Кожаные. Тёплые. Тридцать четыре восемьсот.
Он помолчал.
— Дорого, — сказал он по привычке и тут же осёкся. — То есть… хорошие, наверное.
— Хорошие.
— Ты чек сохранила?
Я улыбнулась. Не зло. Просто так.
— Сохранила, — сказала я. — Записать тебе?
— Не надо, — сказал он тихо.
— Ну тогда пока.
— Пока, Оль.
Я положила трубку. Допила чай. Поставила кружку в раковину. И пошла в комнату, где на диване, раскинув ручки, спал мой сын.













