За столом в ту минуту было самое хорошее время. Тётка Валя только что разлила по рюмкам наливку из черноплодки, густую, как вишнёвое варенье. Дед Матвей примерялся вилкой к холодцу, выбирая кусок, где мяса побольше.
Баба Нюра, соседка через плетень, рассказывала, как грачёвский козёл Борька третьего дня забрался на крышу бани и сидел там до самого вечера, будто архиерей на кафедре, а вся улица стояла внизу и уговаривала его слезть. Смеялись так, что у деда Матвея слеза в усы скатилась. Даже Зинаида Аркадьевна, будущая свекровь, женщина строгая, городская, в кофточке с брошкой, – и та улыбалась, прикрывая рот ладонью.
И вот – на тебе.
– Убираешь кошку, или я сейчас уйду!
Виталий сказал это негромко, но так, как говорят люди, привыкшие, что после их слов все сразу начинают бегать и суетиться. Сказал – и откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и стал ждать.
Дуська, кошка трёхцветная, пузатая, с белой манишкой и рыжим пятном на лбу, будто кто её мазнул кисточкой, пришла из сеней, постояла у порога, огляделась, как хозяйка, которая проверяет, всё ли гостям подано, и неторопливо, с достоинством, запрыгнула Свете на колени. Потопталась, покрутилась, улеглась калачиком и замурлыкала. Громко, на всю избу, как маленький трактор.
Тут Виталий и сказал.
Генка, друг его, так и застыл с поднятой рюмкой. Тётка Валя испуганно заморгала. А Зинаида Аркадьевна опустила глаза в тарелку и стала медленно, аккуратно разглаживать на коленях салфетку – будто ничего не слышала. Будто слышала это уже много-много раз.
Света посмотрела на него. Потом на кошку. Потом опять на него. Рука её сама собой легла Дуське на спину, на тёплую, мягкую шерсть, и пальцы нащупали знакомый бугорок за ухом – старый шрам, ещё с той зимы.
За столом стало тихо. Баба Нюра так и замерла с открытым ртом, не дорассказав про козла.
Но прежде, чем говорить, что ответила Света, надо рассказать, как всё к этому пришло. Потому что такие слова за один вечер не рождаются. Они копятся, как вода в бочке под водостоком: капля за каплей, капля за каплей – а потом раз, и через край.
Света Корнеева жила в Заречном, в доме матери, в самом конце Садовой улицы, там, где дорога упирается в березняк, а за березняком начинается луг и река. Дом был старый, ещё дедом рубленный, с резными наличниками, которые отец когда-то покрасил в голубое, а мать потом каждые три года подкрашивала, ругаясь, что краска нынче не та и лупится, как кожа на обгоревшем носу.
Работала Света на почте. Почта в Заречном маленькая – одна комната с окошком, весы, стенд с конвертами и открытками да ещё полка, где продавались семечки, стиральный порошок и мыло «Земляничное». Народ ходил за пенсией, за посылками, а больше – поговорить. Света умела слушать. Люди к ней тянулись, как к печке в холодный день: кто про внуков расскажет, кто про давление, кто про то, что зять пьёт. Она кивала, сочувствовала, а сама про себя почти никому ничего не рассказывала.
Было ей тридцать шесть. Замужем не была. Был, правда, давно, ещё в техникуме, парень Лёшка, но уехал на Север за длинным рублём, писал поначалу, потом реже, а потом и вовсе перестал. Света не плакала – так, погоревала немного, как горюют о несбывшемся, и жила дальше. А потом заболела мать, и стало не до женихов.
Мать, Антонина Петровна, болела долго. Три года Света ходила за ней, как за малым ребёнком: и кормила с ложечки, и переворачивала, и ночами сидела рядом, слушая, как та дышит. Подружки говорили: «Светка, ты же себя хоронишь заживо, сдай мать в районную больницу, пусть там лежит». А Света только отмахивалась: «Как я её отдам? Она меня не отдавала».
В ту пору и появилась Дуська.
Появилась она, как появляются все порядочные деревенские кошки, – сама. Осенним вечером, в дождь, Света вышла на крыльцо вытряхнуть половик и услышала писк. Под крыльцом, в сырой листве, сидел котёнок – мокрый, облезлый, глаза гноятся, сам с рукавичку. Кто его подкинул, откуда он взялся – неведомо. Света подняла его, а он вцепился в рукав всеми четырьмя лапами и затрясся.
– Мам, гляди, кого я нашла, – сказала Света, внося его в избу.
Антонина Петровна тогда ещё вставала понемногу. Посмотрела на котёнка, прищурилась:
– Трёхцветная, что ли?
– Вроде да.
– Кошка, значит. Трёхцветные котами не бывают. Оставляй. Трёхцветная кошка – к счастью. Бабка моя так говорила.
И Дуська осталась.
Выходили её быстро – молоком, тёплой печкой, мазью от глаз, которую Света выпросила у ветеринара в райцентре. Через месяц это была уже бойкая, круглая кошечка, которая гоняла по полу катушки из-под ниток и спала у матери в ногах. Мать её любила. Разговаривала с ней, когда Света была на работе. «Дуся, – бывало, скажет, – принеси-ка мне очки», – и смеётся, а Дуська смотрит на неё, моргает, будто и вправду соображает, где те очки лежат.
Когда матери стало совсем худо, Дуська не отходила от неё ни на шаг. Лежала на одеяле, на груди, и мурлыкала. Фельдшерица Галина Ивановна пробовала её гнать: негигиенично, мол. А мать сказала шёпотом:
– Не трожь. Она мне боль вытягивает.
Может, и вытягивала. Кто знает.
Умерла Антонина Петровна в феврале, в самые морозы, под утро. Дуська в ту ночь жалобно мяукала, сидя на подоконнике. Света проснулась от этого мяуканья и сразу всё поняла.
Похоронили мать на третий день. Народу пришло много – Антонину Петровну в Заречном уважали, она сорок лет проработала в школе, учила ребятишек читать, и половина села у неё в первом классе сидела. Поминки справили, посуду перемыли, родня разъехалась. Тётка Валя, материна сестра, звала к себе в райцентр – пожить, отойти. Света отказалась.
А через неделю слегла сама.
Сначала думала – простуда. Намёрзлась на кладбище, набегалась с поминками, вот и прихватило. Пила чай с малиной, лежала под двумя одеялами. На работу позвонила, отпросилась. А на третий день жар поднялся такой, что стены поплыли. Света помнила только, как встала попить воды, как пол вдруг поехал из-под ног, как ударилась плечом о косяк. А дальше – темнота.
Что было потом, ей рассказала баба Нюра. И рассказывала она это с тех пор всем подряд – на почте, у колодца, в автобусе до райцентра, – потому что история и впрямь была такая, что хоть в газету пиши.
– Сижу я вечером, – рассказывала баба Нюра, округляя глаза, – телевизор гляжу. Сериал этот, где Марина от мужа к любовнику бегает, а тот ей всё не признаётся, что у него жена в Самаре. И слышу – кто-то в окно скребётся. Да так скребётся, будто когтями по стеклу – вжик-вжик! А у меня окно-то на Светкину сторону выходит. Я занавеску отдёрнула, а там Дуська! Сидит на завалинке, на задние лапы поднялась и в стекло царапает. И орёт! Батюшки, как орёт! Я ей: «Брысь, окаянная!» А она не уходит. И опять орёт. Ну я и смекнула: неладно что-то. Кошка, она ж не дура, зря орать не станет. Накинула фуфайку, пошла. Дверь у Светки не заперта. Захожу – батюшки-светы! – лежит девка на полу, у печки, вся горит, губы запеклись, бормочет чего-то. Я – к Галине Ивановне, та – в район звонить. Скорая пока доехала, у нас дороги, сами знаете какие, в феврале-то… Воспаление лёгких, двустороннее. Врач потом сказал: ещё бы часа три – и всё, не откачали бы. Вот так-то. Кошка девку спасла. А вы говорите – животина бессловесная!
Света пролежала в районной больнице три недели. Всё это время Дуську кормила баба Нюра, но кошка к ней жить не пошла – сидела в пустой избе, на кровати, и ждала. Когда Свету привезли домой, худую, бледную, шатающуюся от слабости, Дуська выбежала навстречу на крыльцо, прямо на снег, и стала тереться о ноги, путаться в них, мяукать – и в голосе её было столько всего, что Света села на ступеньку, взяла кошку на руки и разревелась. Первый раз с самых похорон. Ревела долго, в голос, уткнувшись в тёплую шерсть, а Дуська терпела, не вырывалась, только мурлыкала да лизала ей руку шершавым языком.
С тех пор они и жили вдвоём. Света да Дуська. Шрам у кошки за ухом был как раз с той ночи – видно, пока она через форточку выбиралась, зацепилась о гвоздь. Ранку Света потом нашла и долго гладила, приговаривая:
– Спасительница ты моя. Ангел мой полосатый.
С Виталием Света познакомилась прошлой весной.
Он приехал в Заречное по делам – работал в районе, в земельном отделе, что-то там мерил, какие-то межи уточнял между участками. Зашёл на почту отправить заказное письмо. Высокий, подтянутый, в светлой куртке, в начищенных ботинках – это в апреле-то, в нашу-то грязь! Света ещё тогда подумала: «Ишь, франт. Как он по нашим улицам-то до почты дошёл, не утоп?»
Он заметил, как она на его ботинки посмотрела, и улыбнулся:
– В машине переобулся. Я предусмотрительный.
Голос у него был приятный, ровный. И улыбался хорошо – открыто, по-мужски.
Письмо он отправил, а потом ещё постоял у окошка, поговорил. Про погоду, про дороги, про то, что в Заречном, оказывается, красиво – речка, берёзы, простор. Спросил, как её зовут. Света сказала. Он кивнул, будто запоминая.
А через неделю снова приехал. Уже не по делам – с коробкой конфет.
Ухаживал Виталий красиво. Этого у него было не отнять. Привозил цветы, возил в райцентр в кафе, где подавали пиццу и молочные коктейли в высоких стаканах, дарил духи в красивых флаконах. Света, которая за всю жизнь ни от одного мужчины ничего, кроме открытки на Восьмое марта, не получала, растерялась. Как будто её, серую полевую мышку, вдруг вынесли на солнышко и сказали: гляди, какая ты красивая.
Было ему сорок. Был он разведён – жена, говорил, попалась «неряха и транжира», жили недолго, детей не нажили. Жил с матерью в райцентре, в двухкомнатной квартире на третьем этаже.
– Ты не такая, – говорил он Свете, держа её за руку. – Ты хозяйственная, спокойная. С тобой хорошо.
Тётка Валя, когда впервые его увидела, одобрила:
– Мужик видный. Непьющий. При должности. Бери, Светка, пока дают. Тебе не двадцать.
А баба Нюра, та прищурилась и ничего не сказала. Только потом, когда Виталий уехал, проворчала, развешивая бельё через плетень:
– Больно гладкий. Гладкие – они скользкие.
– Да ну вас, тёть Нюр, – отмахнулась Света.
– Ну-ну, – сказала баба Нюра и защипнула прищепкой наволочку. – Поглядим.
Первый раз Света что-то почувствовала летом. Не поняла ещё – почувствовала. Как чувствуют перемену погоды: ещё ни облачка на небе, а в коленке уже ноет.
Виталий приехал в субботу, как обычно, и Дуська по привычке вышла его встречать. Она всех встречала – и почтальона Петьку, и бабу Нюру, и тётку Валю. Подошла, понюхала ботинок, потёрлась о брючину.
Виталий отдёрнул ногу. Резко, будто на змею наступил.
– Фу ты. Шерсть теперь.
И стал отряхивать брючину ладонью – долго, брезгливо, как будто на него не кошка потёрлась, а свинья из лужи.
– Да она ласкается просто, – сказала Света.
– Пусть с кем-нибудь другим ласкается. У меня брюки новые.
Света тогда промолчала. Подумаешь, брюки. Может, и правда новые. Мужики – они такие, за вещи свои трясутся.
Но потом было ещё. И ещё.
То Виталию не нравилось, что Дуська спит на кровати. «Негигиенично. У неё же
блохи». Блох у Дуськи не было – Света её каждый месяц капала каплями из ветаптеки. То раздражало, что кошка сидит на подоконнике: «Как будто следит за мной». То – что миска её стоит на кухне, у самого стола: «Аппетит отбивает». Света переставила миску в сени. Потом убрала Дуську с кровати. Потом стала закрывать её в чулане, когда Виталий приезжал.
А Дуська сидела в чулане и не понимала – за что. Скреблась в дверь, мяукала тихонько. Не орала, как тогда, у бабы Нюры под окном, – просила. И от этого тихого мяуканья у Светы сердце сжималось, как в кулаке.
– Потерпи, Дусенька, – шептала она через дверь. – Он уедет – выпущу.
Но дело было не только в кошке. Теперь, оглядываясь назад, Света это ясно видела. Просто тогда не хотела видеть – жмурилась, как на яркое солнце.
Виталий переставил в горнице мебель. Материн комод, пузатый, на гнутых ножках, который Антонина Петровна берегла пуще глаза, потому что комод этот был ей приданым, он назвал «рухлядью» и сказал, что его надо отдать на дрова.
– Ты что! – ахнула Света. – Это мамин!
– Мамы нет, – сказал Виталий. Спокойно так сказал, по-деловому. – А комод гнилой. Жучок его ест. Я тебе новый куплю, из «Мебельного».
Комод Света отстояла. Отнесла на веранду, накрыла старой скатертью. Но что-то тогда в ней дрогнуло – едва-едва, как дрожит вода в ведре, когда рядом проедет машина.
Потом Виталий стал говорить, что у неё платье «деревенское» и что к его матери в таком ехать нельзя. Что подруга её Людка «вульгарная» и «слишком громко смеётся». Что пироги её с капустой – «тяжёлые», а мать его печёт лучше, «воздушнее». Что работа на почте – «несерьёзная» и что, когда они поженятся, ей надо будет перебираться в райцентр и искать что-нибудь «приличное».
– А дом? – спросила Света.
– Дом продадим, – пожал плечами Виталий. – Кому он нужен, в этой дыре? Хотя… может, под дачу оставим. Посмотрим.
Всё это он говорил мягко. Не кричал, не ругался. Улыбался даже. Гладил её по руке. И каждое его слово было вроде бы разумным. Вроде бы из заботы. Вроде бы для её же блага.
Только после каждого такого разговора Света чувствовала себя меньше. Как будто её потихоньку обстругивали, как палку, – стружку за стружкой, чтобы в нужную дырку пролезла.
В августе Виталий впервые привёз в Заречное мать.
Зинаида Аркадьевна оказалась женщиной сухонькой, аккуратной, с гладко зачёсанными седыми волосами и тихим голосом. Вошла в избу, огляделась – и Света заметила, как у неё вдруг дрогнуло лицо, когда она увидела русскую печь, половики, герань на подоконнике. Будто что-то давнее, забытое кольнуло.
Сели пить чай. Дуська, которую Света в тот раз не успела запереть, прошлась вдоль стены, остановилась возле гостьи, посмотрела на неё снизу вверх жёлтыми глазами – и, не спросясь, прыгнула на колени.
Зинаида Аркадьевна замерла. А потом положила ладонь кошке на спину и улыбнулась – не краешком губ, как положено городской, а тепло, по-бабьи.
– Ишь ты, какая смелая, – сказала она. – У нас в Ключах, когда я девчонкой была, тоже трёхцветная жила. Муркой звали. Мышей ловила – страсть. Мать говорила, она нам счастье в дом…
– Мама, у тебя юбка, – перебил Виталий. – Сгони её. Потом не отчистишь.
И Света увидела, как рука Зинаиды Аркадьевны остановилась. Как погасло у неё лицо – будто в окне свет выключили. Она послушно, без единого слова, спустила Дуську на пол, отряхнула юбку и сложила руки на коленях. И до конца чаепития уже не улыбалась. А когда потянулась за вторым пирогом, сначала глянула на сына – можно ли. Как школьница на учителя.
Вечером, когда гости уехали, баба Нюра окликнула Свету через плетень.
– Видала, как мать-то его глядит? – спросила она, понизив голос. – Как собака побитая на хозяина. Ты подумай, Светка. Как мужик с матерью обходится, так он и с женой будет. Это ещё моя бабка говорила, а она, царство ей небесное, трёх мужей схоронила и во всех разбиралась.
– Тёть Нюр, ну что вы вечно…
– А то, – отрезала баба Нюра. – Подумай, говорю.
Света подумала. Но недолго. Виталий на следующий день прислал ей сообщение: «Скучаю. Ты у меня самая лучшая». И думать расхотелось.
А в начале сентября пропала Дуська.
Света уезжала на выходные в райцентр – тётка Валя затеяла закатывать помидоры и одна не справлялась. Виталий сам вызвался остаться в Заречном: крыльцо, говорил, поправлю, ступенька шатается, да и за домом пригляжу. Света тогда даже умилилась: вот ведь хозяйственный какой.
Вернулась она в воскресенье вечером. Ступенька была поправлена. А Дуськи не было.
– Убежала, – сказал Виталий, пожимая плечами. – Я дверь открыл, доски заносил, а она – шмыг мимо ног, и в березняк. Я звал, звал. Не пришла. Может, кот какой позвал. У них это бывает.
– Сентябрь же, – растерянно сказала Света. – Какие коты в сентябре?
– Ну, я не знаю, – поморщился Виталий. – Я в кошках не разбираюсь. Нагуляется – придёт.
Дуська не пришла. Ни в тот вечер, ни на следующий. Света обегала весь березняк, весь луг до реки, заглядывала в чужие сараи и бани, звала до хрипоты: «Дуся! Дусенька! Кис-кис-кис!» Баба Нюра подняла на ноги всю улицу, ребятишки лазили по чердакам. Дед Матвей обошёл старую ферму. Нигде.
На почте Света сидела с красными глазами. Люди приходили, сочувствовали, кто-то советовал к бабке-гадалке в Сосновку съездить. А почтальон Петька, развозивший газеты по району на своём дребезжащем «уазике», вдруг почесал затылок и сказал:
– Слышь, Свет… Я в субботу видал Виталькину машину у лесхоза. Ну, где поворот на трассу. Стояла на обочине. Я ещё подумал – чего это он там?
Лесхоз был в двенадцати километрах от Заречного.
Света спросила у Виталия. Он рассмеялся – громко, весело, и глаза у него при этом не смеялись.
– Ты с ума сошла? Мне больше делать нечего – кошек по лесам развозить! Я в строймаг ездил, за саморезами. Петьке твоему меньше пить надо.
И Света поверила. Потому что хотела поверить. Потому что если не поверить – то что тогда? Тогда всё рушится.
А на пятую ночь в дверь заскреблись.
Света выскочила в сени босиком, распахнула дверь – на пороге сидела Дуська. Худая, как щепка, грязная, в репьях. И пахло от неё почему-то бензином.
Света схватила её, прижала к себе и долго стояла так, на пороге, в одной ночной рубашке, под холодными сентябрьскими звёздами.
Виталию она про Петьку больше не напоминала. Но с той ночи что-то в ней стало оттаивать. Медленно, как лёд на реке в марте: сверху ещё крепкий, а снизу уже вода.
Предложение Виталий сделал в сентябре. Приехал с кольцом в бархатной коробочке, встал на одно колено прямо в горнице – Света чуть не расплакалась. А потом, поднимаясь и отряхивая колено, добавил:
– Только, Свет, сразу договоримся. Кошку к свадьбе пристрой куда-нибудь. Бабке своей соседской отдай или в приют. У мамы аллергия, да и я их, честно, не перевариваю.
– У твоей мамы аллергия? – переспросила Света. – Она же у меня в августе была. Дуська у неё на коленях сидела.
Виталий поморщился:
– Ну, не аллергия. Не любит она. Какая разница? Это мелочи, Свет. Не порти момент.
Мелочи. Света покрутила на пальце колечко – тонкое, с маленьким камушком. Колечко жало.
Смотрины назначили на первую субботу октября. Виталий хотел в кафе, в райцентре, но Света упёрлась: у неё дома, по-людски, как мать бы сделала. Позвала тётку Валю, бабу Нюру, деда Матвея, материного двоюродного брата, который когда-то на её выпускном играл на гармошке. Виталий привёз мать и друга своего Генку, толстого, весёлого, с золотой цепочкой на шее.
Готовилась Света два дня. Холодец сварила, пирогов напекла – и с капустой, и с яйцом, и сладких, с яблоками. Курицу запекла с картошкой, огурчики свои достала, грибочки солёные, что с тёткой Валей в августе в березняке собирали. Стол накрыла материной скатертью, льняной, с вышитыми по краю васильками.
Дуську утром заперла в чулане. Налила молока, положила подстилку.
– Посиди, Дусенька. Недолго.
А к вечеру, когда гости уже расселись, раскраснелись, когда дед Матвей сказал первый тост – за молодых, за любовь да за совет, – Света вышла в сени за квасом и увидела, что дверь в чулан приоткрыта. Видно, щеколда не зацепилась. И Дуськи там не было.
А потом Дуська вошла в горницу. И запрыгнула Свете на колени.
И Виталий сказал:
– Убери кошку, или я сейчас уйду!
Света смотрела на него и молчала. И за столом все молчали. Только часы на стене тикали – старые, материны, с кукушкой, которая давно не куковала. Тик-так. Тик-так.
И вдруг Света поняла одну простую вещь. Поняла так ясно, будто кто-то окно в тёмной комнате распахнул. Дело не в кошке. Никогда не было в кошке. Сегодня – кошка. Вчера – комод. Завтра – Людка, послезавтра – дом, пироги, работа, платья, мамины наличники. А потом и её самой не останется. Будет какая-то другая женщина – в «приличном» платье, с «воздушными» пирогами, в квартире на третьем этаже. Удобная. Пролезающая в нужную дырку. И эта женщина будет каждое утро просыпаться и не помнить, кем была.
Она погладила Дуську по спине. Кошка мурлыкала, ничего не понимая, доверчиво жмурясь.
– Виталик, – сказала Света тихо. – Эта кошка мне жизнь спасла. Ты знаешь. Я тебе рассказывала.
– Ой, да хватит уже этих сказок! – Виталий махнул рукой. – Проорала под окном – велика заслуга. Я тебя последний раз спрашиваю: ты её уберёшь?
Света встала. Осторожно, придерживая Дуську, чтобы не упала. Прижала её к груди.
– Не уберу, – сказала она. – Её – не уберу. А ты, Виталик, иди. Дверь вон там. Калитку только за собой прикрой, а то куры на дорогу выйдут.
Вот тогда за столом и замолкли по-настоящему. Так, что слышно стало, как на улице, за окном, ветер шуршит в берёзах. Генка поперхнулся огурцом. Тётка Валя схватилась за сердце. Дед Матвей медленно положил вилку на скатерть.
А баба Нюра – та вдруг выпрямилась на стуле, и глаза у неё заблестели, как у девчонки.
– Светка, – прошептала тётка Валя, дёргая её за рукав. – Ты чего, очумела? Сядь. Сядь, говорю. Виталик, она не подумавши…
– Подумавши, тёть Валь, – сказала Света, не оборачиваясь. – Я, может, первый раз за полгода и подумала.
Виталий побелел. Потом покраснел. Потом усмехнулся – криво, одним углом рта.
– Ты это серьёзно? Из-за кошки? Ты в своём уме? Тебе тридцать шесть лет, Света! Кому ты нужна будешь, старая дева с кошкой, в этой дыре? Я тебе город предлагаю, квартиру, людей нормальных! А ты за блохастую тварь цепляешься да за гнилой комод! Ты понимаешь, от чего отказываешься?
– Виталь, ну ты полегче, – пробормотал Генка, глядя в тарелку. – Люди ж кругом.
– А ты молчи! – огрызнулся Виталий, и Генка сразу умолк, втянул голову в плечи, будто и его, как Дуську, в чулан заперли.
– Понимаю, – сказала Света. И сама удивилась, как спокойно у неё это вышло. – Теперь – понимаю.
Она сняла с пальца колечко и положила на скатерть, рядом с его тарелкой. Прямо на вышитый василёк.
Виталий вскочил. Стул за ним грохнул об пол.
– Мама, собирайся! Генка, поехали!
Генка засуетился, стал вылезать из-за стола, торопливо дожёвывая. А Зинаида Аркадьевна не шелохнулась. Сидела прямо, сложив руки на коленях, и смотрела на сына. Долго смотрела. Потом сказала – негромко, но так, что Виталий замер на полпути к двери:
– Езжай, Виталя. Я останусь. Меня потом Валентина до автобуса проводит.
– Мама?!
– Езжай, говорю.
Он постоял ещё. Открыл рот – и закрыл. Схватил с вешалки куртку и вышел, так хлопнув дверью, что с полки над печкой упала деревянная ложка. Генка, виновато кивая всем по очереди, выкатился следом. Взревел во дворе мотор, взвизгнули колёса, и всё стихло.
Калитку, конечно, не прикрыл.
Баба Нюра, кряхтя, поднялась из-за стола, вышла на крыльцо, прикрыла калитку, накинула щеколду и вернулась, отряхивая руки.
– Куры-то при чём, – сказала она строго. – Куры ни в чём не виноваты.
И тут дед Матвей не выдержал – фыркнул в усы. За ним прыснула в ладонь тётка Валя. И через минуту смеялся уже весь стол – нервно, со слезами, как смеются люди, у которых только что с души камень свалился.
Сидели долго молча. Потом Зинаида Аркадьевна вздохнула, взяла свою рюмку с наливкой, повертела в пальцах.
– Ты прости меня, Света, – сказала она. – Я ведь всё видела. Ещё в августе видела, как он с тобой. И молчала. Думала – может, обойдётся. Может, ты его переделаешь.
Она помолчала.
– Отец его такой же был. Тридцать лет я с ним прожила. Тридцать лет, Света. Сначала – платье не то. Потом – подруги не те. Потом – мать моя не та, к матери не езди. Потом – я сама не та. Была у меня собака, Жулька, дворняжка, со мной из деревни приехала. Так он её со двора свёл, пока я на работе была. Сказал – сама убежала. Я неделю по району ходила, звала. А он смотрел и ухмылялся. Вот так же, как Виталя сейчас.
Она выпила наливку залпом, по-деревенски, и не поморщилась. Света смотрела на неё и вдруг вспомнила всё сразу: и лесхоз, и Дуську в репье, и стёртые в кровь лапы, и запах бензина. И смех Виталия, в котором глаза не смеялись. Она перевела взгляд на бабу Нюру. Та поняла без слов, медленно кивнула.
И Света рассказала. Про выходные у тётки, про поправленную ступеньку, про Петьку и лесхоз. Зинаида Аркадьевна слушала, и лицо её становилось всё темнее, всё старее.
– Значит, и тут, – проговорила она наконец. – Весь в отца. До последней жилочки.
– Я ведь тоже деревенская. Из Ключей. Это я потом городской стала – когда он меня стругал. А ты вот не далась. Молодец. Мать твоя тобой бы гордилась.
Баба Нюра шмыгнула носом, полезла за платком.
– Ну-ка, Матвей, – сказала она сердито, чтобы не разреветься, – бери гармонь. Чего сидим, как на поминках? Такое дело! Такое дело, а мы сидим!
– Какое дело? – не поняла тётка Валя.
– А такое! Девку из-под венца вызволили – это ж праздник почище свадьбы!
И дед Матвей взял гармонь. Играл дед Матвей хорошо, с переливами, с перебором, как в молодости на танцах в клубе, когда за ним девки табуном ходили. Сначала «Рябинушку», потом «Ой, мороз, мороз», потом что-то плясовое, забористое. Баба Нюра не утерпела – вышла на середину горницы, подбоченилась, пошла кругом, притопывая старыми валенками, в которые переобулась ещё засветло, потому что ноги к вечеру ныли.
– Эх, Светка! – кричала она. – Я на твоей свадьбе плясать хотела! А теперь на твоей воле пляшу! Оно и лучше!
Тётка Валя сначала качала головой, вздыхала, крестилась украдкой, а потом махнула рукой, выпила наливки и запела. Голос у неё был высокий, чистый, материн. Света слушала и плакала, и смеялась, и не могла понять, чего в ней сейчас больше – горя или облегчения.
А Зинаида Аркадьевна сидела, подперев щёку рукой, и тихонько подпевала. Слова помнила все до единого. И Дуська опять лежала у неё на коленях, и никто больше её не сгонял.
Разошлись за полночь. Тётка Валя повезла Зинаиду Аркадьевну в райцентр на последнем автобусе – жили они, как выяснилось, через две улицы друг от друга и всю дорогу до остановки шли под руку, как старые подружки. Баба Нюра, уходя, обняла Свету у калитки – крепко, по-медвежьи, – и сказала в самое ухо:
– Мать твоя сейчас там радуется. Я знаю.
Света вернулась в избу. Посуда громоздилась горой, на скатерти растеклось пятно от наливки – прямо по васильку. Кольцо Виталия так и лежало возле пустой тарелки, поблёскивало камушком. Света взяла его двумя пальцами, повертела и положила в конверт. Завтра отправит почтой. Работа у неё такая.
Потом села на лавку у печки. Сняла со стены материну фотографию в деревянной рамке – ту, где Антонина Петровна молодая, в светлом платье, стоит у этого самого крыльца и щурится на солнце.
– Вот, мам, – сказала Света. – Не вышла я замуж. Ты уж не серчай.
Мать на фотографии щурилась и, казалось, улыбалась.
Дуська запрыгнула на лавку, потом Свете на колени, потопталась и улеглась. Замурлыкала. Света гладила её и слушала, как за окном шумит в берёзах октябрьский ветер, как потрескивают в печи догорающие поленья, как тикают старые часы.
И впервые за долгие месяцы ей было легко. Будто сняла с плеч мешок, который таскала так давно, что уже и забыла, что он есть.
Зима прошла тихо. Виталий звонил пару раз – сначала ругался, потом просил вернуться, обещал, что «кошка пусть живёт, только в сенях». Света не стала слушать до конца. Положила трубку.
– Не жалеешь? – спросила её как-то Людка, когда сидели вечером на крыльце, лузгали семечки.
Света подумала. Честно подумала – не отмахнулась.
– Жалею, – сказала она. – Что раньше не разглядела. Что Дуську в чулане держала. Что комод на веранду таскала. Вот об этом жалею. А о нём – нет.
Людка захохотала на всю улицу, и Света засмеялась вместе с ней.
Мамин комод она вернула с веранды в горницу. Отшкурила, покрыла лаком, и он заблестел, как новенький, медными ручками. Людка приходила по вечерам, смеялась громко, на всю избу, и никто её за это не корил.
А Зинаида Аркадьевна стала приезжать. Сначала на Новый год – с тортом и с вязаными носками для Светы. Потом на Масленицу, на блины. Потом просто так, по воскресеньям.
Сидели на кухне, пили чай, разговаривали про всё на свете – про Ключи, про войну, про матерей, про то, как оно бывает. Дуська лежала у Зинаиды Аркадьевны на коленях, и та гладила её по спине сухой ладонью и говорила:
– Ишь, мурчит. Как трактор.
В апреле Дуська окотилась. Пятеро котят – два серых, два рыжих, а один трёхцветный, точь-в-точь мамка, даже с пятнышком на лбу.
Зинаида Аркадьевна приехала на него посмотреть, взяла в ладони, поднесла к лицу. Котёнок пискнул и ткнулся ей носом в подбородок.
– Отдашь? – спросила она тихо. Почти робко.
– А Виталий?
– А Виталий, – сказала Зинаида Аркадьевна и впервые за всё время улыбнулась широко, по-настоящему, всем лицом, – Виталий пусть переезжает. Ему сорок лет. Я ему давно говорила. Квартира моя, мне и решать, кто в ней жить будет.
Остальных тоже пристроили быстро. Серых забрала баба Нюра – у неё, говорила, в сарае мыши развелись, скоро валенки съедят. Одного рыжего выпросил почтальон Петька для дочки, другого – Людка. Дед Матвей ворчал, что ему кошки ни к чему, а потом сам пришёл, долго топтался у порога и спросил, не осталось ли там какого завалящего. Не осталось. Пришлось ему ждать до осени.
А Света в тот вечер вышла на крыльцо проводить гостью. Над березняком садилось солнце, красное, большое, и на реке кричали первые лягушки. Пахло талой землёй и дымом из бани. Дуська вышла следом, села рядом на ступеньку, обвила лапы хвостом и стала смотреть на закат.
Света погладила её по голове, нащупала шрам за ухом.
– Правду мама говорила, – сказала она. – Трёхцветная кошка – к счастью.
Дуська посмотрела на неё жёлтыми глазами, медленно моргнула и замурлыкала.













