— Ты правда считаешь, что лук должен хрустеть на зубах? — Стас подцепил кончиком вилки полупрозрачный, томленый в густом соусе кусочек лука и поднял его к свету люстры, словно лаборант, изучающий в пробирке опасный вирус. — Я же просил сотню раз: режь мельче. Или три на терке, как нормальные люди.
Марина замерла с половником в руке, чувствуя, как внутри, где-то в районе солнечного сплетения, сворачивается тугой, горячий узел. Аромат венгерского гуляша, который она тушила три часа на медленном огне, выбирая лучшую телятину на рынке, вдруг показался ей не аппетитным, а тошнотворным. На кухне было душно, вытяжка гудела, но не справлялась с запахом паприки и чеснока, который еще пять минут назад казался Марине запахом уюта. Теперь это был запах провала.
— Он не хрустит, Стас. Он мягкий. Я пассеровала его отдельно двадцать минут, пока он не стал золотистым, — ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без визгливых нот, которые так раздражали мужа. — Попробуй, прежде чем ковыряться.
— Пассеровала… — передразнил он, брезгливо стряхивая лук обратно в тарелку, где тот шлепнулся в красную жижу, забрызгав край белоснежного фарфора. — Слова-то какие умные выучила. А по факту — сырой. У мамы лук в подливе вообще растворяется. Его не видно, он дает только вкус, такую, знаешь, бархатистость. А у тебя… ну вот, посмотри сама. Ошметки какие-то плавают, как в столовке привокзальной.
Стас тяжело вздохнул, всем своим видом показывая, какой непосильный крест он несет, будучи женатым на женщине, не способной справиться с элементарной нарезкой овощей. Он отломил кусок хлеба, но не стал макать его в соус, как делал обычно, когда ему было вкусно, а просто положил рядом, будто боясь испачкать.
Марина смотрела на мужа. На его аккуратно подстриженные ногти, которые сейчас постукивали по столу в нетерпеливом ритме, на идеально выглаженную рубашку, которую она же и гладила сегодня утром, тратя драгоценные минуты сна. Три года. Три года она пыталась угадать этот секретный код, этот мифический стандарт качества, установленный его матерью, Ириной Витальевной. Женщиной, которая, по рассказам Стаса, могла из топора сварить амброзию, а из подошвы сделать нежнейшее суфле.
— Мясо попробуй, — глухо сказала Марина, опускаясь на стул напротив. Самой ей кусок в горло не лез. — Это вырезка. Я специально к мяснику ездила, которого ты хвалил в прошлый раз.
Стас, не глядя на жену, отрезал небольшой кусочек мяса. Нож вошел легко, волокна разошлись без усилий, что Марину немного успокоило. Но лицо мужа оставалось непроницаемым. Он отправил кусок в рот и начал жевать. Медленно. Вдумчиво. Словно дегустатор, которому подсунули прокисшее вино, и он теперь решает, выплюнуть сразу или из вежливости проглотить.
Тишина на кухне стала вязкой. Было слышно только чавканье Стаса и тиканье часов над холодильником. Марина считала про себя секунды. Раз, два, три…
— Жесткое, — наконец вынес он вердикт, отодвигая оставшийся кусок к краю тарелки, словно это был мусор. — Жилы не вырезала? Или просто пересушила? Волокна как подошва. Жуешь, а оно обратно пружинит.
— Стас, это телятина. Она тает во рту. Я пробовала, когда солила, — Марина почувствовала, как к горлу подступает обида, но не та, детская и плаксивая, а злая, колючая. — Ты придираешься. Просто ищешь повод.
— Я ищу повод поесть нормальной еды после двенадцати часов работы! — рявкнул он, но тут же понизил голос до ядовитого шепота. — Мама всегда мясо отбивает перед тушением, даже если это гуляш. Каждое волокно разбивает, маринует в кефире или горчице. Оно тогда распадается на языке. А это… Ну, жевать можно, конечно, если челюсти казенные. Просто обидно. Продукты переводишь. Деньги наши общие, между прочим, тратишь на дорогое мясо, а на выходе — подметка.
Он потянулся к холодильнику, достал банку дешевого майонеза и с громким шлепком выдавил белую жирную кляксу прямо в центр тарелки, поверх ароматного, сложного соуса с травами и вином. Для Марины это выглядело как плевок в душу. Весь баланс вкуса, над которым она колдовала, вся композиция специй — всё было похоронено под слоем уксусно-масляной субстанции.
— Дай кетчуп еще, если есть. Острый, — бросил он, перемешивая содержимое тарелки в бурое, неаппетитное месиво. — Надо же как-то это проглотить. Сухо, аж в горле першит.
— Ты даже не попробовал толком, — тихо сказала Марина, глядя, как он уничтожает её труд. — Сразу заливаешь всё майонезом. Зачем я вообще старалась? Зачем искала рецепт, зачем стояла у плиты? Могла бы пельменей сварить магазинных.
— Ой, только не надо вот этого драматизма, — Стас поморщился, отправляя в рот вилку с майонезно-мясной смесью. — Пельмени ты тоже варить не умеешь, они у тебя слипаются вечно. Я просто пытаюсь сделать еду съедобной. У мамы, знаешь ли, вкус сбалансированный. Там ничего добавлять не надо, ни соли, ни перца. А у тебя вечно крайности: то недосол, то перец горит, то вот… преснятина сухая. Я же молчу обычно, терплю. Ем, давлюсь, улыбаюсь. Но сегодня просто накипело. Голодный как волк, прихожу домой, надеюсь на ужин, а тут… очередной кулинарный эксперимент. Неудачный.
Он снова поковырялся в тарелке, выискивая что-то. Нашел лавровый лист и с брезгливой гримасой выложил его на скатерть, даже не на край тарелки, а прямо на ткань. Жирное пятно тут же расплылось по хлопку.
— И лаврушку передержала. Горчит, — прокомментировал он, не поднимая глаз. — Мама всегда вынимает специи через пять минут. Это же азы, Марин. Элементарная база. Тебе самой-то не стыдно? Взрослая баба, а готовишь, как студентка в общаге на сломанной плитке.
Марина смотрела на жирное пятно на скатерти. Оно было похожим на безобразную кляксу в её паспорте, в графе «семейное положение». Внутри неё что-то начало медленно, но верно остывать, превращаясь в холодный, тяжелый камень. Она вспомнила, как три года назад, в начале их жизни, он ел подгоревшую яичницу и смеялся, целуя её в нос. А теперь? Теперь она готовила блюда ресторанного уровня, а он смотрел на них, как на корм для свиней.
— Картошка тоже водянистая, — продолжил бубнить Стас с набитым ртом. — Молока пожалела? Или масла? У мамы пюре всегда желтое, сливочное, воздушное. А это клейстер какой-то. Ложка стоит, не провернешь. Ты блендером взбивала, что ли? Я же говорил: только толкушкой. Блендер превращает крахмал в резину. Сколько раз повторять одно и то же?
Он отложил вилку, так и не доев и половины. Вытер губы салфеткой, скомкал её и бросил в тарелку, прямо в остатки соуса.
— Ладно, спасибо, что хоть не отравила, — сказал он, откидываясь на спинку стула и похлопывая себя по животу. — Чаю налей. И поищи там что-нибудь сладкое. Может, хоть покупное печенье порадует, раз с домашней едой у нас опять провал.
Марина молча поставила перед мужем чашку с чаем. Пар поднимался от темной жидкости, закручиваясь в причудливые спирали, но даже этот уютный образ не мог сгладить того ледяного напряжения, которое сковало кухню. Она отвернулась к раковине, чтобы не видеть его лица, и включила воду. Шум струи немного заглушал мысли, но не голос Стаса. Он, казалось, только разогревался, почувствовав, что жертва молчит и не сопротивляется.
— Знаешь, я тут подумал, пока ты гремела посудой, — начал он менторским тоном, отхлебывая чай и тут же морщась. — Сахар опять не размешала? На дне скрипит. Ну да ладно, мелочи жизни. Так вот. Я понял, в чем твоя проблема, Марин. Дело не в рецептах. Дело в руках. В энергетике.
Марина выключила воду. Руки в мыльной пене дрожали. Она медленно повернулась, опираясь поясницей о холодный край столешницы.
— В какой еще энергетике, Стас? — спросила она тихо. — Я готовлю по граммам. Я купила кухонные весы, термощуп для мяса, таймер. Я делаю всё в точности так, как написано в твоих любимых кулинарных книгах, которые подарила твоя мама.
— Вот! — он назидательно поднял указательный палец. — В этом и беда. Ты готовишь как робот. Как лаборант, смешивающий реактивы. А мама готовит душой. У неё нет весов, Марин. Она сыпет соль «на глаз», муку — «сколько тесто возьмет». И получается шедевр. А у тебя получается… ну, суррогат. Вроде выглядит похоже, а на вкус — пластмасса. У тебя просто нет этого гена. Гена хозяйственности.
Он потянулся к вазочке с печеньем, выбрал самое поджаристое и повертел его перед глазами.
— Вот помнишь, на прошлых выходных мы были у родителей? Мама испекла курник. Обычный пирог, казалось бы. Но тесто… оно дышало! Оно было пропитано любовью, заботой. Каждый кусочек курицы был сочным, потому что она знает, когда выключить духовку. Она чувствует еду. А ты? Ты в прошлый раз испекла шарлотку. Я ел и думал: это бисквит или губка для мытья посуды? Сухая, яйцами воняет. Я тогда промолчал, чтобы не расстраивать тебя перед гостями, но мне было стыдно. Реально стыдно, что моя жена в тридцать лет не может взбить яйца с сахаром.
Марина почувствовала, как кровь отливает от лица. Тот вечер она помнила прекрасно. Гости хвалили пирог, просили добавки. Но теперь, в кривом зеркале слов Стаса, то воспоминание исказилось, почернело. Может, они врали? Может, они тоже давились из вежливости, как он сейчас?
— Гости всё съели, Стас, — возразила она, чувствуя, как голос предательски садится. — И Света рецепт просила.
— Ой, да Света твоя слаще морковки ничего не ела, — фыркнул он, откусывая печенье и кроша на стол. — И потом, это же бабская солидарность. Они тебя жалеют. Видят, что ты стараешься, пыжишься, вот и хвалят, как ребенка, который накалякал кривой рисунок. «Молодец, Мариночка, очень вкусно». А за глаза, небось, смеются. Или сочувствуют мне. Мужик пашет, деньги в дом несет, а дома его кормят полуфабрикатами под видом высокой кухни.
Он сделал паузу, прожевал и запил чаем, громко сглотнув. Этот звук — влажный, утробный — резанул Марину по нервам сильнее, чем крик.
— Я ведь не требую от тебя мишленовских звезд, — продолжал он, развивая мысль, наслаждаясь собственной логикой. — Я просто хочу приходить домой и чувствовать запах дома. А у нас пахнет… стрессом. Ты когда готовишь, у тебя лицо такое, будто ты на эшафот идешь. Напряженное, злое. Вот эта злость и передается еде. Потому и мясо жесткое, потому и суп кислый. У мамы на кухне всегда легкость, она напевает что-то, порхает. А ты — как асфальтоукладчик. Тяжелая ты, Марин. Тяжелая рука у тебя.
Марина посмотрела на свои руки. Обычные женские руки, с аккуратным маникюром, немного покрасневшие от горячей воды. Неужели они «тяжелые»? Неужели она действительно какая-то бракованная, неспособная создать уют? Три года она слушала эту критику. Сначала это были мягкие советы: «А мама кладет укроп в конце». Потом — сравнения: «Вкусно, но у мамы наваристее». Теперь это превратилось в тотальное уничтожение. Он не просто критиковал блюдо, он критиковал её суть, её женское начало.
— Может, тогда тебе стоит нанять повара? — спросила она, глядя ему прямо в глаза. Взгляд её стал твердым, стеклянным. — Раз я такая бездарная. Или пусть твоя мама нам готовит и передает в контейнерах. Ты же всё равно каждый вечер рассказываешь, как там было вкусно.
Стас рассмеялся. Коротко, лающе, обидно.
— Повара? На мою зарплату? Ты, дорогая, слишком многого хочешь. Ты сидишь дома в выходные, у тебя куча времени. Это твоя обязанность — обеспечить мужу быт. А возить контейнеры от мамы — это унижение. Я женился, чтобы у меня была своя семья, свой очаг. А получил… холодную ночлежку с невкусной кормежкой.
Он отодвинул чашку, хотя чай был выпит лишь наполовину.
— Знаешь, я иногда думаю… Может, мама была права? Она ведь говорила перед свадьбой: «Стасик, посмотри, как она режет хлеб. Неаккуратно, крошит. Это о многом говорит о характере». Я тогда смеялся, думал — предрассудки. А сейчас вижу — зря не слушал. Мелочи выдают натуру. Ты неряшлива в готовке, значит, ты неряшлива и в чувствах. Тебе плевать на то, что я ем. Тебе лишь бы галочку поставить: «ужин готов». А то, что муж потом изжогой мучается — это твои проблемы? Нет.
— У тебя изжога от жирного и жареного, которое ты так любишь у мамы! — не выдержала Марина. — Я стараюсь готовить полезно! Тушу, запекаю! А тебе подавай, чтобы масло капало!
— Не ори! — вдруг резко оборвал её Стас, ударив ладонью по столу. Чашка звякнула о блюдце. — Не смей переводить стрелки! Полезно? Эта подошва, которую ты назвала гуляшом — это полезно? Это несъедобно, Марина! Это перевод продуктов! Я лучше буду есть жирные, вкусные котлеты матери и пить таблетки от изжоги, чем давиться твоей «полезной» диетической бурдой, от которой жить не хочется.
Он встал из-за стола, прошел к плите и заглянул в кастрюлю, где оставалось еще много мяса. Посмотрел с таким выражением, будто там плавали опарыши.
— В общем так. Я это доедать завтра не буду. Вылей в унитаз или собакам на улицу вынеси. Хотя нет, собак жалко. Просто выкинь. А мне на завтра сваришь борщ. Настоящий, красный, наваристый. Позвони маме, возьми рецепт и запиши каждое слово. И не дай бог он опять будет рыжим и пустым, как вода из-под крана. Я хочу нормальной еды, Марина. Моё терпение не резиновое.
Он захлопнул крышку кастрюли с таким грохотом, что Марина вздрогнула. Внутри неё, где-то очень глубоко, за слоями обиды и попытками быть хорошей женой, что-то щелкнуло. Тонкая, натянутая струна лопнула, освобождая место для чего-то темного и разрушительного. Она смотрела на его широкую спину, обтянутую голубой рубашкой, и впервые за три года не чувствовала желания угодить. Она чувствовала лишь омерзение.
Стас снова уселся на стул, вальяжно откинувшись на спинку и скрестив руки на груди. Его лицо выражало смесь брезгливости и того особого, садистского удовлетворения, которое испытывает мелкий тиран, чувствуя свою безнаказанность. Он смотрел, как Марина медленно подходит к плите и берется за ручки кастрюли с злополучным гуляшом. Ему казалось, что он одержал очередную педагогическую победу, что жена сейчас покорно выльет свое «варево» и начнет извиняться, обещая исправиться.
— И вот еще что, — бросил он ей в спину, не унимаясь. — Ты когда будешь звонить маме за рецептом, спроси у неё про котлеты. Пожарские. У тебя они вечно разваливаются, как… как твоя жизнь до меня. Я серьезно, Марин. Мне надоело спонсировать твои неудачи. Я зарабатываю деньги не для того, чтобы ты переводила продукты на дерьмо.
Марина стояла к нему спиной. Кастрюля была тяжелой, с толстым дном, еще горячая, но уже не обжигающая. Внутри плескались два килограмма отборной телятины в густом, ароматном соусе, который Стас только что смешал с грязью. Она смотрела на красноватую, маслянистую поверхность гуляша, и в этом темном зеркале видела не еду. Она видела там свои три года жизни. Три года унижений, попыток стать удобной, стать «как мама», стать невидимкой, обслуживающей его эго.
— Ты меня слышишь? — голос Стаса стал громче, требовательнее. — Я с кем разговариваю? Повернись, когда муж с тобой говорит! Или ты опять обиженку включила? Хватит дуться! Правду говорить легко и приятно, запомни это. Если я называю вещи своими именами, значит, так оно и есть. Это не еда, Марина. Это — свинячья похлебка. Даже свиньи бы побрезговали, честное слово.
Слова упали в тишину кухни, как тяжелые булыжники. «Свинячья похлебка». Это было то самое слово-триггер, которое сорвало последние предохранители в голове Марины. Мир вдруг сузился до размеров этой кухни, до затылка мужа, до кастрюли в её руках. Страх исчез. Исчезла неуверенность. Осталась только звенящая, холодная ярость и четкое понимание того, что нужно сделать.
Она развернулась. Медленно, плавно, не расплескав ни капли. Подошла к столу. Стас, заметив её движение, криво усмехнулся, ожидая, что она сейчас поставит кастрюлю перед ним, чтобы еще раз выслушать лекцию.
— Что, решила сама доесть? — хохотнул он. — Давай-давай. Приятного аппети…
Договорить он не успел.
Марина подняла кастрюлю над головой мужа и резким, уверенным движением перевернула её.
Густая, темно-красная масса с кусками мяса, луком и соусом тяжелым потоком обрушилась на Стаса. Это не было похоже на киношный всплеск воды. Это было тяжело, липко и страшно. Соус мгновенно залил его аккуратную прическу, потек по лицу, забиваясь в уши и нос, хлынул за шиворот дорогой голубой рубашки. Куски мяса шлепались ему на плечи и колени, жирная подлива расползалась по брюкам.
Стас захлебнулся на полуслове. Он вскочил, опрокидывая стул, инстинктивно пытаясь стряхнуть с себя эту массу, но жирный соус был везде. Он ослеп на секунду, размазывая подливу по глазам, и выглядел при этом как жуткое чудовище из фильма ужасов, восставшее из кровавого болота.
— Ты… ты что творишь?! — взвизгнул он фальцетом, отплевываясь. — Ты больная?! Ты совсем рехнулась?! Горячо же! Сука!
— Жри! — крикнула Марина. Её голос не дрожал, он гремел, отражаясь от кафельных стен. В этом крике было столько силы, что Стас, несмотря на шок, невольно отшатнулся к стене, поскользнувшись на куске мяса.
Марина с грохотом швырнула пустую кастрюлю на пол. Металл ударился о плитку с оглушительным звоном, оставив на полу вмятину, но ей было плевать. Она шагнула к мужу, наступая прямо в жирную лужу, и ткнула пальцем в его перемазанную грудь.
— Ты опять сравниваешь мою готовку и готовку твоей мамаши! Меня это уже достало! Я терпела твои унижения три года! С меня хватит! Я подаю на развод, иди жрать к своей мамочке!
— Завали свой…
— Три года я слушала про твои долбаные котлеты, про борщи, про то, какая я криворукая! Я лезла из кожи вон, чтобы угодить тебе, ничтожество!
— Ты… ты за это ответишь… — просипел Стас, пытаясь стереть соус с лица рукавом, но только размазывая его еще больше. Его рубашка прилипла к телу, воняя мясом и специями. — Я тебя в дурку сдам! Истеричка!
— Да хоть как меня называй! Мне плевать! — перебила его Марина, не давая ему опомниться. Она схватила со стола тарелку с остатками еды, которую он так усердно критиковал, и с силой запустила её в стену рядом с его головой. Осколки брызнули во все стороны, фарфор разлетелся мелкой крошкой, осыпая Стаса белой пылью. — Я подаю на развод! Слышишь меня?! Развод! Прямо сейчас!
Стас замер, прижавшись спиной к стене. С его носа капал жир. Он выглядел жалким и смешным, но в его глазах всё еще горела злоба. Он не верил. Он не мог поверить, что эта «бесхребетная курица» посмела поднять на него руку.
— Ты пожалеешь, — прошипел он. — Ты на коленях приползешь. Кому ты нужна, разведенка? Ты же ноль без палочки!
— Заткнись! — рявкнула Марина. Она схватила кухонное полотенце и швырнула ему в лицо. — Вытирайся и проваливай! Иди жрать к своей мамочке! Пусть она тебе жует, пусть она тебе слюнявчики меняет! Я больше не твоя служанка! Вон отсюда!
Она схватила его за мокрый, липкий рукав и с силой, откуда только взялась, дернула в сторону коридора. Стас, скользя ботинками по жирному полу, едва удержал равновесие.
— Не трогай меня! — заорал он, отталкивая её руку. — Я сам уйду! Я в этом свинарнике больше ни секунды не останусь! Ты больная психопатка!
Он двинулся в прихожую, оставляя за собой цепочку грязных, красно-коричневых следов. Марина шла следом, тяжело дыша, чувствуя, как адреналин пульсирует в висках. Ей было всё равно, что будет завтра. Ей было всё равно на испорченный ремонт, на грязные стены. Главное — этот запах. Запах его присутствия, который она хотела вытравить из своей квартиры вместе с ним самим.
— Собирай манатки! — кричала она ему в спину. — Чтобы духу твоего здесь не было! И мамочке позвонить не забудь, скажи, что едешь! Пусть накрывает поляну, сыночка голодный! Свинячьей похлебкой его жена накормила!
Стас выскочил в коридор, судорожно пытаясь натянуть куртку прямо на грязную рубашку. Он трясся от бешенства и унижения, но что-то в глазах Марины подсказывало ему: лучше не спорить. Сейчас лучше просто бежать.
— Ты хоть понимаешь, сколько стоит эта парка?! — взвизгнул Стас, пытаясь попасть ногой в ботинок. Шнурки скользили в жирных пальцах, завязывать их было невозможно, и он, чертыхаясь, топтался на коврике, размазывая по нему ошметки мяса. — Это итальянская шерсть! Ты мне за химчистку заплатишь! Ты мне за всё заплатишь, слышишь?!
Марина стояла в дверном проеме кухни, скрестив руки на груди. На её домашней футболке тоже были бурые, быстро засыхающие пятна соуса, но она их не замечала. Она смотрела, как муж — некогда главный критик её жизни, человек, чье одобрение она пыталась заслужить каждым вздохом, — теперь танцует нелепую чечетку на кафеле прихожей, пытаясь сохранить равновесие в луже собственного снобизма. С его волос на воротник куртки медленно сползал кусок вареной моркови. Это было гротескно. Это было омерзительно. И это было прекрасно.
— Вон, — тихо, но так, что у него дернулся глаз, произнесла она. — И ключи на тумбочку. Сейчас же.
— Ключи? — он выпрямился, насколько это было возможно с прилипшей к спине мокрой рубашкой. Лицо его пошло красными пятнами, то ли от стыда, то ли от бешенства. — Ты совсем берега попутала? Это и моя квартира тоже! Я никуда не пойду, пока не приведу себя в порядок! Я не выйду на улицу в таком виде! Там люди! Там соседи!
— А мне плевать на людей, Стас. И на соседей плевать. И, представь себе, на тебя тоже плевать, — Марина говорила спокойно, без той истерики, которую он так ждал, чтобы обвинить её в неадекватности. Её голос был сухим и шершавым, как наждачная бумага. — Если ты сейчас не выйдешь, я выкину твои ботинки в окно. Босиком пойдешь. По снегу. К маме.
Она сделала шаг к обувной полке. Стас дернулся, испугавшись, что она действительно исполнит угрозу. Он знал этот взгляд. В нем не было женской слабости, которую можно погасить пощечиной, уговорами или криком. В нем была пустота. Та самая страшная, выжженная пустота, которая наступает, когда чувства выгорают дотла, оставляя лишь холодный пепел безразличия.
Он судорожно схватил с вешалки шарф и попытался вытереть им шею, но только размазал жир по подбородку. Шарф тут же пропитался запахом гуляша, превратившись в грязную тряпку. Стас понял, что проиграл. Не потому что был слабее, а потому что ему нечем было крыть это первобытное, животное отвращение, исходившее от жены.
— Ты пожалеешь, Марина, — прошипел он, хватаясь за ручку двери скользкой ладонью. — Ох, как ты пожалеешь. Ты сгниешь тут одна. Никому не нужна баба с прицепом из комплексов и неумением держать дом. Мама была права, ты — пустое место. Дырка от бублика. Я найду себе нормальную женщину, которая умеет ценить мужика, а ты… ты сдохнешь в одиночестве.
— Твоя мама может забрать своё «сокровище» обратно, — усмехнулась Марина, и улыбка эта была страшнее любой угрозы. — Я возвращаю брак по гарантии. Товар бракованный. Жрёт много, толку мало, воняет претензиями. А насчет одиночества не переживай. Лучше быть одной, чем кормить свинью, которая гадит там же, где ест.
Она подошла вплотную и сама распахнула входную дверь. Холодный воздух с лестничной клетки ворвался в душную, пахнущую специями и скандалом квартиру.
— Выметайся! — рявкнула она так, что эхо прокатилось по подъезду.
Стас, поняв, что переговоры окончены, выскочил за порог. Он выглядел как побитый пес, которого ради шутки окунули в помои. Жир блестел на его лице в мертвенном свете тусклой подъездной лампочки. Соседка снизу, поднимавшаяся по лестнице с сумками, замерла, увидев это чучело в дорогой, но безнадежно испорченной куртке, с которой капала красная жижа.
— Добрый вечер, Станислав Игоревич… — пролепетала она, прижимаясь к перилам.
Стас не ответил. Он, хлюпая соусом в плохо завязанных ботинках, бросился вниз по ступеням, перепрыгивая через две, оставляя за собой шлейф аромата венгерского гуляша и несмываемого позора. Он бежал не от Марины. Он бежал от того факта, что впервые в жизни его не обслужили, а вышвырнули, как мусор.
Марина захлопнула дверь. Лязг замка прозвучал в тишине квартиры как выстрел, ставящий жирную точку в затянувшейся, плохой пьесе. Она прислонилась спиной к холодному металлу двери и закрыла глаза.
Тишина.
Никто не цокает языком. Никто не вздыхает картинно. Никто не сравнивает соль, перец, мягкость мяса. Никто не бубнит над ухом про «золотые руки» Ирины Витальевны.
Она медленно отлипла от двери и прошла обратно на кухню. Посмотрела на разгром, который устроила. Жирные подтеки на обоях, осколки дорогого фарфора на полу, перевернутая кастрюля, вмятина на линолеуме, лужи соуса, похожие на кровь. Казалось бы, полная катастрофа. Разруха. Грязь.
Но Марина перешагнула через лужу, подошла к столу, где сиротливо лежал кусок хлеба, который Стас брезгливо отложил полчаса назад. Она взяла его, обмакнула прямо в соусницу, оставшуюся на столе, и откусила. Хлеб был свежим, мягким, с хрустящей корочкой. Вкус паприки и чеснока наполнил рот.
Это было вкусно. Это было чертовски вкусно.
Она жевала, глядя на пятно на стене, и впервые за три года еда не казалась ей экзаменом. Она чувствовала вкус свободы — острый, пряный, с легкой горчинкой, но свой. Она достала из кармана телефон, заблокировала контакт «Любимый» и, не доев кусок, швырнула его в мусорное ведро поверх остатков их семейной жизни. Убирать этот свинарник сегодня она не будет. Сегодня она закажет пиццу. Самую вредную, самую жирную, на толстом тесте. И съест её прямо из коробки, сидя на полу в гостиной, и никто, слышите, никто не посмеет сказать ей, что она делает это неправильно…












