Алла Дмитриевна Касаткина была женщиной красивой, ухоженной и с характером. Тридцать два года, фигура как у манекенщицы – потому что каждое утро сорок минут на эллипсоиде и ни грамма мучного после шести. Ногти – всегда гель-лак, френч, идеальные полумесяцы. Квартира – двухкомнатная, на девятом этаже нового дома, с панорамными окнами и видом на парк. Всё белое, всё чистое, всё на своих местах. Подушки на диване лежали ровно, полотенца в ванной висели симметрично, на кухонном столе – ни крошки, ни пятнышка.
Алла любила порядок. Не просто любила – она им жила. Порядок был её религией, её философией, её способом держать мир под контролем. Когда всё чисто и всё на месте – значит, жизнь идёт правильно.
Замуж она вышла три года назад. За Серёжу – Сергея Николаевича Касаткина, тихого, мягкого мужика, инженера на заводе. Серёжа был из тех мужчин, которые не спорят, не скандалят, а просто делают, что говорят. Не потому, что безвольные – а потому что считают: зачем ругаться, если можно согласиться и жить спокойно?
Алла его за это любила. Вернее – ценила. Любовь в её понимании была не про бабочек в животе, а про стабильность. Серёжа не пил, не гулял, зарплату приносил, посуду мыл, мусор выносил. Идеальный муж. Как стиральная машина премиум-класса: работает бесшумно, не ломается, претензий не предъявляет.
Одно «но»: у Серёжи была мать. Нина Васильевна. И вот с матерью у Аллы отношения не складывались с самого начала.
Нина Васильевна Касаткина жила в ста двадцати километрах от города, в посёлке Берёзовка. Маленький домик с участком, яблони, малина, покосившийся забор, который Серёжа каждое лето обещал починить и каждое лето не чинил.
Ей было шестьдесят три. Женщина крепкая, сухая, жилистая – из тех деревенских, что в семьдесят копают огород, а в восемьдесят ещё делают замечания соседям. Руки у неё были натруженные, тёмные от земли, с короткими ногтями. Одевалась просто – ситцевый халат летом, стёганая куртка зимой. Без маникюра, без укладки, без притворства.
Алла при первой встрече оглядела будущую свекровь и мысленно поставила ей оценку. Невысокую. Деревня. Простота. Халат в горошек. Клеёнка на столе. Чай из блюдца.
Нина Васильевна тоже оглядела невестку – молча, внимательно, как оглядывают лошадь на ярмарке. И тоже, видимо, поставила оценку. Но вслух ничего не сказала. Только на кухне, когда Алла вышла, шепнула сыну:
– Красивая. Строгая. Ты уверен?
– Мам, я люблю её.
– Ну, люби. Только помни – красота как ветер: подует – и нет.
Серёжа тогда обиделся. А Нина Васильевна больше эту тему не поднимала. Она вообще в чужую жизнь не лезла. Приезжала раз в полгода, привозила банки с вареньем и огурцами, сидела два дня и уезжала. Алла терпела, хотя всякий раз после визита свекрови генералила квартиру – казалось, что от Нины Васильевны пахнет деревней, землёй, чем-то не городским.
Но была у Нины Васильевны ещё одна составляющая жизни, о которой Алла старалась не думать. Пёс. Кличка – Тихон. Здоровенная дворняга неопределённой породы, лохматая, рыжая, с бурыми подпалинами и одним полуслепым глазом.
Тихон жил у Нины Васильевны одиннадцать лет. Она подобрала его щенком – нашла в канаве у дороги, в картонной коробке, мокрого, трясущегося, с перебитой лапой. Выходила. Лапа срослась, но Тихон на неё всю жизнь чуть прихрамывал – особенно в сырую погоду.
Пёс был тихий – оправдывая кличку. Не лаял, не бросался, не выл. Лежал на крыльце, провожал хозяйку взглядом, когда та шла в огород, и встречал у калитки, когда возвращалась из магазина. Ночью спал у порога, положив морду на лапы.
Нина Васильевна разговаривала с ним, как с человеком. «Тихон, я в магазин – за хлебом и кефиром. Вернусь через час. Ты тут покарауль». И Тихон караулил. Одиннадцать лет караулил.
Всё началось в ноябре. Серёжа пришёл с работы хмурый, сел за стол и долго молчал. Алла заметила – она вообще была наблюдательная, как сканер, – но спрашивать не стала. Знала: если помолчит, сам расскажет.
– Маме нужна операция, – сказал Серёжа за ужином.
Алла поставила вилку.
– Какая операция?
– Тазобедренный сустав. Давно уже болит, а теперь совсем плохо стало. Ходит с палочкой. Врач говорит – нужно эндопротезирование. Квоту дали, в областную больницу. Операция через три недели, потом реабилитация – минимум два месяца.
– Два месяца, – повторила Алла.
– Она одна не сможет. Ни до операции, ни после. Нужно, чтобы кто-то рядом был.
– А соседи? Подруги?
– Алл. Какие подруги. У неё из подруг – Зинаида Степановна, ей семьдесят восемь, она сама еле ходит. И всё. Больше никого.
Алла помолчала. Она уже понимала, к чему он ведёт, и внутри поднималось сопротивление – мощное, как стена.
– Ты хочешь, чтобы она пожила у нас, – сказала она.
– Алл, у нас вторая комната свободная. Ну пару месяцев. Операция, восстановление – и обратно. Не навсегда. И ещё – Тихона она не оставит.
– Нет. Без собаки. Пёс остаётся в деревне. Пусть соседи покормят. Или в передержку. Я не собираюсь жить с этим… лохматым существом в моей квартире. У меня белые полы, Серёж. Белый диван. Шерсть, слюни, грязь – нет. Не обсуждается.
Серёжа замолчал. Он знал, что когда Алла говорит «не обсуждается», это значит ровно то, что значит. Но он также знал свою мать. И знал Тихона.
– Я поговорю с мамой, – сказал он тихо.
Серёжа позвонил матери в тот же вечер. Разговор был долгий. Алла слышала из кухни обрывки:
– Мам, ну а Тихона куда… Ну мам, у нас квартира маленькая… Я понимаю, но Алла…
Когда Серёжа вернулся, лицо у него было виноватое и растерянное.
– Она сказала, что без Тихона не поедет.
– Что?
– Она сказала: «Я лучше на палочке доковыляю до операции и обратно, но Тихона одного не оставлю. Он старый, больной, одним глазом не видит. Подохнет без меня».
Алла стиснула челюсти.
– Серёж. Это манипуляция.
– Это не манипуляция. Ты её не знаешь. Она и правда скорее от операции откажется, чем его бросит.
– Ну и пусть откажется.
Серёжа посмотрел на неё. И впервые за три года их брака Алла увидела в его глазах что-то, чего раньше не замечала.
– Алл, – сказал он, – это моя мать. Ей нужна операция. Она без неё ходить не сможет. Через год – инвалидное кресло. Ты понимаешь?
Алла поджала губы. Внутри боролись два чувства: раздражение и что-то похожее на стыд. Раздражение пока побеждало.
– Хорошо, – процедила она. – Пусть едет. С псиной. Но чтобы на диван – не ложился. На кровать – не ложился. На кухню – не заходил. Я постелю ему подстилку в прихожей. И чтобы ты за ним убирал. Каждый день. Всю шерсть, каждый волосок. Я не нанималась за чужими собаками ухаживать.
Серёжа кивнул, и на его лице было одновременно облегчение и тоска.
Нина Васильевна приехала в субботу. Серёжа съездил за ней в Берёзовку на машине. Привёз мать, два чемодана, пакет с банками варенья и Тихона.
Алла открыла дверь и увидела пса. Он стоял в коридоре на своих немолодых лапах – большой, рыжий, с подслеповатым левым глазом и свалявшейся шерстью. От него пахло – не сильно, но ощутимо – деревней: дымом, мокрой землёй, псиной. Он тихо дышал, разглядывая незнакомую квартиру, и едва заметно прихрамывал.
– Это Тихон, – сказала Нина Васильевна.
– Я знаю, – ответила Алла и отступила на шаг.
Пёс посмотрел на неё и вильнул хвостом. Осторожно, неуверенно – как человек, который протягивает руку и не знает, пожмут ли в ответ.
Алла не пожала. Отвернулась и ушла на кухню.
Первая неделя была адом. Тихим, цивилизованным, но адом.
Тихон, надо отдать ему должное, вёл себя безупречно. Лежал на подстилке в прихожей, не лаял, не скулил, на мебель не лез. Терпеливо ждал, когда Серёжа утром и вечером выведет его на прогулку. Ел из миски, которую Нина Васильевна поставила в углу прихожей, – аккуратно, не разбрасывая корм.
Но шерсть.
Шерсть была везде. Рыжая, тонкая, невесомая – она летала в воздухе, оседала на полу, цеплялась за одежду, проникала в такие места, куда, казалось, ни одна собачья шерстинка добраться не способна. Алла находила её в ванной. На кухонном столе. На подушке. В своей расчёске, хотя собака в спальню не заходила ни разу.
Алла пылесосила три раза в день. Протирала пол влажной тряпкой. Включала очиститель воздуха на максимум. Ходила с роликом для одежды, как с оружием. И всё равно – стоило присесть на диван, как на белой обивке появлялись рыжие нити.
– Серёж! – шипела она. – Ты обещал убирать!
– Я убираю, – виновато отвечал Серёжа и снова брался за пылесос.
Нина Васильевна молчала. Она вообще в чужом доме старалась быть незаметной: готовила тихо, убирала за собой, телевизор смотрела без звука – с субтитрами, хотя видела плохо. Только по утрам, когда Алла уезжала на работу, она садилась на стул в прихожей, опускала руку и гладила Тихона по голове. И что-то ему шептала. Он клал морду ей на колено и закрывал глаза.
К концу второй недели нервы Аллы были натянуты как струна.
Повод для взрыва нашёлся в среду вечером. Алла вернулась с работы, зашла в ванную, взяла белое махровое полотенце и обнаружила на нём рыжие шерстинки.
Она вышла из ванной с полотенцем в руках. Серёжа сидел на кухне. Нина Васильевна мыла посуду.
– Это что? – спросила Алла, и голос у неё звенел, как провод под напряжением.
Серёжа посмотрел на полотенце.
– Ну… наверное, Тихон зашёл в ванную… Я, видимо, дверь не закрыл…
– Видимо. Дверь. Не закрыл, – по слогам повторила Алла.
Нина Васильевна выключила воду и обернулась.
– Аллочка, я сейчас постираю. Прямо сейчас. Отдай, я…
– Нина Васильевна, – Алла подняла руку, – это полотенце стоит четыре тысячи рублей. Его нельзя стирать в обычной машинке. Оно из египетского хлопка.
Нина Васильевна моргнула. Для неё полотенце за четыре тысячи было примерно, как корова за миллион – теоретически возможно, но за гранью понимания.
– Я не собираюсь это терпеть, – сказала Алла. Голос окреп, набрал силу. – Я не собираюсь терпеть эту псину в моём доме. Шерсть. Грязь. Запах. Серёжа, я тебя предупреждала. Я говорила – без собаки. Ты обещал, что будешь следить. И что? Три недели – и мои вещи уже испорчены. Хватит. Или эта собака уезжает – или я не знаю, что я сделаю, но так продолжаться не будет.
Тихон лежал в прихожей и слушал. Он не поднял головы, не заскулил. Только прижал уши – плотно, к самому черепу – и стал каким-то маленьким. Как будто хотел стать невидимым. Он не понимал слов, но интонацию чувствовал безошибочно.
Серёжа сидел, глядя в пол. Он разрывался, и это было видно – как нитка, которую тянут в две стороны.
И тут заговорила Нина Васильевна.
Она стояла у раковины, маленькая, сухая, в стареньком халате. Руки – мокрые, в пене от моющего средства. На лице – ни обиды, ни злости. Только усталость. И что-то ещё, что Алла не сразу поняла.
Нина Васильевна вытерла руки о полотенце – кухонное, не египетское, – повесила его на крючок и повернулась к невестке.
– Алла, – сказала она, – сядь.
Голос был спокойный. Не просительный. Не виноватый. Просто – спокойный. Как земля, которую сколько ни тряси, она на месте останется.
Алла от неожиданности села. Она привыкла, что свекровь молчит, соглашается, уступает. А тут – «сядь».
– Я тебе расскажу одну вещь, – продолжила Нина Васильевна. – А ты послушай. Один раз. Я повторять не буду.
Она помолчала, собираясь с мыслями. И заговорила – тихо, медленно, как рассказывают что-то давнее, изнутри наболевшее:
– Когда Серёже было шесть лет, отец его ушёл. Не умер – ушёл. К другой женщине, в город, в новую жизнь. Алименты платил три месяца, потом перестал. Я осталась одна. В деревне. С ребёнком, без денег, без мужика, без профессии – я ведь всю жизнь на ферме работала, а ферму закрыли. Понимаешь?
Алла молчала.
– Зимой того года я дошла до точки. Денег нет, в доме холодно, Серёжка болел – ангина за ангиной. Я не спала сутками. Антибиотики покупала в долг у фельдшерицы. Однажды ночью сижу на кухне, а у самой руки трясутся. Не от холода. От отчаяния. Думаю: зачем? Для чего? Какой смысл? Серёжка спит, а я сижу – и мне так пусто, так темно внутри, что хоть ложись и не вставай.
Нина Васильевна замолчала. В кухне было тихо. Только холодильник гудел.
– И в эту ночь, – продолжила она, – пришла собака. Не Тихон – другая. Первая. Жулька. Приблудная, тощая, с репьями в шерсти. Поскреблась в дверь, я открыла – а она стоит и смотрит. И я впустила. Не знаю зачем.
Алла слушала. Раздражение внутри не ушло, но что-то сверху на него легло – что-то тяжёлое, от чего не отмахнёшься.
– Жулька легла у порога. И ночью, когда мне стало совсем плохо, она подошла и ткнулась мордой в руку. Мокрым носом. Холодным. И я… – Нина Васильевна запнулась. – Я заплакала. Первый раз за полгода. А утром встала, затопила печь, сварила кашу и пошла в сельсовет просить работу. Потому что ночью, когда я ревела в подушку, Жулька лежала рядом. И от её дыхания стало чуть теплее. Чуть-чуть. Но этого хватило.
Нина Васильевна посмотрела на Аллу прямо. Не снизу вверх, не заискивая – на равных.
– Жулька прожила со мной двенадцать лет. Когда она умерла, я нашла Тихона. Он щенком лежал в канаве. С перебитой лапой. Выбросили, как вещь. Я его забрала. Выкормила из пипетки. Лапу лечила два месяца. Он мне одиннадцать лет верой и правдой служил. Не предавал, не врал, не уходил. Одиннадцать лет встречал у калитки и ложился у порога.
Она сделала шаг к прихожей. Тихон лежал на своей подстилке, прижав уши.
– Вот ты говоришь – псина, – сказала Нина Васильевна. – Грязь, шерсть, запах. Полотенце за четыре тысячи. Я тебя слышу. Ты права по-своему – это твой дом, твои вещи, твой порядок. Я уважаю.
Она помолчала.
– Но я тебе вот что скажу, и это последнее. Когда-нибудь – может, через год, может, через десять – у тебя случится ночь, когда будет так плохо, что хоть ложись и не вставай. У всех такая бывает. У всех без исключения. И в эту ночь ни белые полы, ни египетские полотенца, ни порядок – ничто тебя не спасёт. А спасёт – живая душа рядом. Тёплая, дышащая, которой ты нужна. Не потому, что ты красивая. Не потому. что у тебя чистая квартира. А просто так. Потому что ты – есть.
Нина Васильевна наклонилась, погладила Тихона по голове. Пёс лизнул ей руку.
– Тихон – моя живая душа. Я его не предам. Ни за какое полотенце. Ни за какие полы. Ни за какую квартиру. Если тебе от этого плохо – я заберу его и уеду. Без операции обойдусь. Прохромаю как-нибудь. Мне не привыкать. Но его – не брошу. И это не обсуждается.
Она выпрямилась.
– Решай, Алла.
И ушла в комнату. Тихо, не хлопнув дверью.
Алла сидела на кухне. Серёжа ушёл за матерью – тихо, не сказав ни слова. Ни упрёка, ни объяснения. Просто встал и вышел.
На столе остывал чай. Полотенце с рыжей шерстью лежало на стуле.
Алла смотрела на это полотенце. Белое, махровое, египетский хлопок, четыре тысячи рублей.
Она вспомнила, как покупала это полотенце. В торговом центре, на третьем этаже, в магазине с итальянским названием. Долго выбирала – белое или кремовое. Потрогала каждое. Понюхала – у хорошего хлопка запах особый, сухой, тёплый. Заплатила, попросила упаковать в крафт, привезла домой, повесила на хромированный крючок в ванной. И каждый раз, вытирая руки, чувствовала: вот он, порядок. Вот она, правильная жизнь.
А теперь на полотенце – собачья шерсть. И вся правильная жизнь как будто перекосилась.
Или нет?
Алла закрыла глаза.
Она думала о Нине Васильевне. О том, как в деревне, зимней ночью, одинокая женщина сидела на кухне и не видела смысла жить. И собака ткнулась мокрым носом в руку.
Алла думала о своей матери. Мать была из другого мира – городская, образованная, всю жизнь преподавала в музыкальной школе. Квартира – чистая, отглаженная, ни пылинки. Отец ушёл, когда Алле было четырнадцать. Мать не плакала – она вообще никогда не плакала. Просто стала ещё строже, ещё аккуратнее, ещё безупречнее. «Порядок в доме – порядок в голове», – говорила она. И маленькая Алла запомнила. Впитала. Построила свою жизнь по этому чертежу.
Но сейчас, сидя на кухне в десять вечера, глядя на полотенце, Алла вдруг подумала: а что если чертёж – неправильный?
Что если порядок в доме – это не порядок в голове, а его имитация? Что если все эти белые полы, симметричные полотенца, подушки по линейке – это не жизнь, а декорация? Красивая, чистая, дорогая – но пустая?
Она вспомнила, как Серёжа однажды, давно, в первый год их брака, предложил завести собаку. Маленькую, сказал, вроде шпица. Алла отрезала: «Нет. Шерсть, грязь, запах. Никаких животных». Серёжа кивнул и больше не заговаривал.
Она вспомнила, как подруга Катя звала её на дачу – шашлыки, речка, дети бегают по траве босиком. Алла отказалась: «Там комары, грязь, негде помыть руки нормально». И Катя перестала звать.
Она вспомнила, как однажды на улице маленькая девочка протянула ей одуванчик – пушистый, почти облетевший. Алла не взяла: «Спасибо, но у меня аллергия». Никакой аллергии не было. Просто одуванчик – это пыль, пух, беспорядок.
Алла сидела и перебирала свою жизнь, как чётки. Бусина за бусиной. Чистая квартира. Белые полы. Порядок.
Пустая, звенящая тишина.
Ей стало холодно. Не от сквозняка – изнутри.
И в этот момент в кухню вошёл Тихон.
Он вошёл тихо – на своих старых лапах, прихрамывая. Остановился у порога. Посмотрел на Аллу одним зрячим глазом – внимательно, не мигая. Постоял. И сделал то, чего никогда раньше не делал: подошёл к ней и положил голову ей на колени.
Тяжёлая, лохматая, тёплая голова. С подслеповатым глазом и мокрым носом.
Алла замерла. Руки повисли в воздухе. Она не знала, что делать. Погладить? Оттолкнуть? Встать и уйти?
Тихон дышал. Тёплый воздух из его ноздрей грел ей колени сквозь ткань домашних брюк. Он не скулил, не просил. Просто стоял. Просто был рядом.
И Алла – сама не поняла, как – положила руку ему на голову.
Шерсть была грубая, свалявшаяся, совсем не похожая на египетский хлопок. Пёс вздохнул – глубоко, всем телом – и чуть плотнее прижался к её ногам.
Алла сидела в тёмной кухне, гладила чужую старую собаку и плакала. Тихо, беззвучно, как будто в ней прорвало трубу, которая годами держала давление. Слёзы текли по щекам на подбородок, на домашнюю футболку, на рыжую шерсть.
Серёжа нашёл их в шесть утра. Алла спала на кухонном стуле, уронив голову на руки. Тихон лежал у её ног, положив морду на её тапочку. Полотенце – белое, с рыжим отпечатком – было свёрнуто и подложено ему под голову. Как подушка.
Серёжа стоял в дверях и не мог пошевелиться. Он боялся, что если двинется, если скрипнет паркет, если звякнет чашка – момент разобьётся, как стекло.
Алла открыла глаза. Увидела мужа. Увидела собаку у своих ног. Увидела полотенце.
– Серёж, – сказала она хрипло, со сна, – купи сегодня нормальную лежанку. Большую. Мягкую. Ему на этой подстилке жёстко, у него же лапа больная.
Серёжа сел на корточки. Посмотрел на жену. На собаку. На полотенце. И улыбнулся – широко, по-мальчишески, как не улыбался, наверное, с того дня, когда она согласилась выйти за него.
– Какого размера?
– Большого. Он же немаленький. И чтобы с бортиками – ему удобнее будет голову класть.
Нина Васильевна стояла в коридоре, за углом, и слышала всё. Она не выходила. Просто стояла, прислонившись к стене, и прижимала руку к груди. Губы у неё дрожали, но глаза были сухие. Она за свою жизнь столько наплакалась, что, видимо, слёзы кончились. Осталась только тихая благодарность – огромная, как небо над Берёзовкой.
Лежанку Серёжа купил в тот же день. Большую, серую, с высокими бортиками. Алла сама выбрала место – в углу гостиной, у батареи.
– Тут тепло, – сказала она. – У него же лапа на холод реагирует.
Серёжа посмотрел на неё и ничего не сказал. Только обнял. Крепко, молча, уткнувшись носом в её волосы. Алла постояла секунду – и обняла в ответ.
Операция Нины Васильевны прошла успешно. Две недели в больнице, потом реабилитация дома – то есть у них, в двухкомнатной квартире на девятом этаже.
Алла возила свекровь на перевязки. Варила бульон. Помогала делать упражнения – те, что физиотерапевт показал. Нина Васильевна сначала стеснялась, отнекивалась, говорила «я сама». А потом перестала.
Тихон всё время лежал рядом с хозяйкой. Когда Нина Васильевна делала первые шаги по коридору на новом суставе, держась за ходунки, пёс шёл рядом – медленно, в её темпе, прихрамывая на свою больную лапу. Два хромых существа, которые шли по коридору бок о бок.
Алла смотрела на них и думала, что в жизни бывают картины, которые стоят дороже любого полотенца.
А потом случилось непредвиденное.
Алла привязалась.
Сначала незаметно. Стала покупать Тихону лакомства – «просто мимо зоомагазина шла». Потом «специальный шампунь для длинношёрстных собак: «чтобы меньше пахло». Потом витамины для суставов: «продавец посоветовал». Потом однажды Серёжа пришёл с работы и обнаружил жену на полу в гостиной: она вычёсывала Тихона специальной щёткой и при этом разговаривала с ним.
– Вот тут, за ухом, у тебя колтун. Стой смирно. Не дёргайся. Будет чуть-чуть неприятно, зато потом – красавец. Красавец ты мой лохматый…
Серёжа прислонился к дверному косяку и слушал. Жена, которая три месяца назад называла Тихона «псиной», сидела на полу в домашних штанах, вся в рыжей шерсти, и приговаривала «красавец мой лохматый».
Он хотел пошутить – но не стал. Есть вещи, которые лучше не трогать. Просто стоять и смотреть.
В феврале Нина Васильевна стала собираться. Сустав работал, ходила уже без палочки, хромота почти прошла. Берёзовка ждала – дом, огород, яблони под снегом.
За ужином она сказала:
– На следующей неделе поеду. Хватит вас стеснять.
Серёжа кивнул. Алла промолчала.
Ночью, в постели, Серёжа лежал на спине и смотрел в потолок.
Алла молчала. Серёжа уже думал, что она уснула.
– Серёж.
– Что?
– А если… Если мы попросим Нину Васильевну к нам переехать? Насовсем. Ей одной в деревне тяжело. Зимой – холод, снег, дрова. Ей же шестьдесят три, с новым суставом или без. А у нас – вторая комната. Тёплая. С батареей. Рядом поликлиника, магазины, парк. И Тихону тут лучше – ветеринар через два квартала.
Серёжа повернул голову.
– Алл. Ты серьёзно?
– Серьёзно.
– Ты же… Ты же говорила – шерсть, грязь, запах. Белые полы.
Алла повернулась к нему. В темноте он не видел её лица, но по голосу слышал: она улыбается.
– Серёж. Я перекрашу полы.
Он засмеялся. Тихо, в подушку, чтобы не разбудить мать. И притянул жену к себе.
Нина Васильевна, когда ей предложили, долго молчала. Сидела на стуле, гладила Тихона и молчала. Потом сказала:
– А варенье варить можно будет? У вас плита маленькая.
– Можно, мам, – сказал Серёжа.
– А Тихон?
– Тихон – само собой.
Нина Васильевна посмотрела на Аллу. Долгим, внимательным взглядом – тем самым, которым оглядела её в первый раз, много лет назад.
– Спасибо, – сказала она.
Алла подошла и, сама от себя не ожидая, обняла свекровь. Нина Васильевна замерла – непривычная к объятиям, неловкая в них, – а потом подняла свои натруженные руки и обняла в ответ.
Тихон лежал у их ног и стучал хвостом по полу.
Прошло два года.
Квартира изменилась. На подоконнике стояли герани – Нина Васильевна привезла из Берёзовки. На холодильнике – магнитики из зоомагазинов. На вешалке в прихожей – поводок и ошейник.
Тихон постарел. Ходил совсем медленно, много спал. Левый глаз ослеп окончательно. Но каждое утро он поднимался со своей лежанки, хромал на кухню и клал голову Алле на колени – пока она пила кофе.
– Доброе утро, Тихон, – говорила Алла и чесала его за ухом.
В квартире на девятом этаже пахло яблочным вареньем, псиной и – совсем немного, откуда-то из глубины – деревней. Дымом, землёй, жизнью.
Можете не верить – но Аллу этот запах больше не раздражал.













