Заложница матери

— Ты опять не позвонила в воскресенье.

Голос матери всегда начинался одинаково. Не с «здравствуй», не с «как ты», а сразу с того, в чём Ира виновата. Будто каждый разговор был продолжением предыдущего, а между ними не было ни дня, ни недели, ни целой жизни, прожитой отдельно.

— Мама, я звонила в субботу.

— В субботу. Да. Два слова и убежала. У тебя всегда дела. А у меня что? Думаешь, мне не одиноко?

Ира стояла перед зеркалом в прихожей. Она только что вернулась с работы и ещё не успела снять пальто. Телефон зазвонил, когда она тянулась к вешалке, и она ответила машинально, как отвечала всегда. Как будто не было выбора. Как будто не ответить было чем-то невозможным, чем-то, за что потом пришлось бы платить ещё дороже.

Заложница матери

— Я не убегала. Я сказала, что перезвоню вечером.

— Перезвонила? Нет. Ты не перезвонила. Ты никогда не делаешь того, что обещаешь.

Ира смотрела на себя в зеркало. Пальто тёмно-синее, чуть мятое на плечах. Лицо усталое. Не просто сегодняшней усталостью, а какой-то накопленной, въевшейся. Ей было пятьдесят один год, и она выглядела именно так. Не старой, нет. Но очень уставшей. Как человек, который давно несёт что-то тяжёлое и уже не помнит, как это, когда ничего не несёшь.

— Мама, я работала допоздна.

— Работала. Всё время работаешь. А когда ты работать перестанешь, тогда что? Тогда я уже умру, и некого будет навещать.

— Мама.

— Что «мама»? Ты вообще думаешь, как мне здесь? Одна. Всю ночь одна. Давление вчера было сто восемьдесят. Я таблетку выпила, легла, и никому до меня дела нет. Позвонить некому. Ты в своей Москве носишься, тебе не до матери.

Ира расстегнула пальто и повесила его на крючок. Медленно. Она не торопилась. Просто потому что руки делали своё, пока голова была в другом месте.

— Ты принимала капли Нормавит? Я же тебе привезла три флакона.

— Принимаю. Что они мне дают? Ничего не дают. Ты лучше бы сама приехала. Когда ты приедешь?

— Я была у тебя три недели назад.

— Три недели! Для тебя три недели, значит, ничего. А для меня каждый день один и тот же. Встала, посидела, легла. Никто не зайдёт, никто не спросит. Соседка Петровна хотя бы иногда заглядывает. А ты.

— Я позвоню Петровне, чтобы она чаще заходила.

— Не надо. Я не хочу быть обязана чужим людям. Я хочу дочь. У меня есть дочь. Хотя иногда я думаю, есть ли. Может, и нет никакой дочери. Может, я всё придумала.

Ира прошла в кухню и поставила чайник. Движения привычные, почти без участия сознания. Включить, поставить кружку, достать пакетик. Руки знали этот маршрут наизусть.

— Я здесь, мама. Я слушаю.

— Слушаешь. Конечно, слушаешь. Только что толку от твоего слушания? Ты всегда слушала и ничего не делала. Всю жизнь так.

За окном начинался дождь. Сначала тихо, почти неслышно, потом сильнее. Капли стекали по стеклу длинными кривыми линиями.

— Мама, что ты хочешь, чтобы я сделала прямо сейчас?

Короткая пауза. Мать всегда делала паузу, когда её спрашивали прямо. Потому что прямой вопрос разрушал игру. А игра состояла не в том, чтобы получить ответ, а в том, чтобы Ира чувствовала себя виноватой.

— Я хочу, чтобы ты вспомнила, что у тебя есть мать. Что я не вечная. Что когда меня не станет, ты будешь локти кусать. Вот чего я хочу.

— Я помню, что у меня есть мать, — сказала Ира. Тихо. Без интонации.

— Да? Что-то не похоже. По звонкам не похоже. По визитам не похоже. По тому, как ты разговариваешь, тоже не похоже. Никакого уважения. Никакой теплоты. Говоришь со мной, как с посторонней.

— Я разговариваю нормально.

— Нормально! Нормально для кого? Для меня это не нормально. Я твоя мать. Я тебя родила. Я из последних сил тянула тебя одна, без мужа, без помощи, и что я получила в ответ? Вот это вот «нормально»?

Чайник засвистел. Ира налила воду в кружку и смотрела, как пакетик медленно темнеет.

Она слышала этот монолог тысячу раз. Про то, как мать тянула одна. Про то, как отца не было. Про то, какие жертвы были принесены. Монолог был выучен наизусть, как старая пластинка, которую ставили снова и снова, и каждый раз он звучал с той же интонацией обиженного величия.

— Я знаю, что ты одна меня растила, мама.

— Знаешь! Знаешь, и что? Какой от этого знания толк? Ты что, живёшь по-другому из-за этого знания? Нет. Ты живёшь, как тебе удобно. А мне удобства не нужны, мне нужна дочь.

Ира взяла кружку и пошла в комнату. Она хотела сесть у окна. Просто сидеть и смотреть на дождь. Это было единственное, чего ей сейчас хотелось.

— Ты меня слушаешь?

— Слушаю, мама.

— Я вот думаю. Помнишь, как ты в детстве болела? Воспаление лёгких, тебе было семь лет. Я три ночи не спала. Три ночи. Сидела рядом, меняла компрессы, температуру мерила каждый час. Одна. Никто не помог. И что? Думаю об этом теперь и думаю, для чего я это всё делала? Чтобы вот так со мной потом разговаривали?

— Мама, я тебе благодарна за то, что ты делала.

— Благодарна! Где эта благодарность? Покажи мне её. Где она? Я её не вижу и не чувствую.

Ира сидела у окна. Дождь усиливался. По стеклу текло всё гуще, и за этой водяной стеной улица выглядела размытой, нечёткой, как старая фотография.

Она помнила то воспаление лёгких. Помнила и кое-что ещё. Как мать, сидя у её постели, курила прямо в комнате, хотя врач запретил. Как раздражённо отвечала на её просьбы о воде. Как говорила соседке по телефону, не понижая голоса: «Замучила меня совсем, не знаю, когда всё это кончится». Семилетняя Ира лежала с температурой и слушала это через закрытую дверь, которая была только прикрыта.

Но это воспоминание она не стала произносить вслух. Никогда не произносила. Потому что это нарушало правила игры. Правила были простые: мать говорит, дочь слушает и соглашается. Мать вспоминает свои жертвы, дочь принимает вину. Мать обвиняет, дочь оправдывается.

Так было всегда. С самого начала.

— Ты молчишь. Ты всегда замолкаешь, когда тебе нечего сказать.

— Я думаю, мама.

— О чём тут думать? Я говорю ясно. Мне одиноко. Мне плохо со здоровьем. Я хочу видеть дочь. Что тут думать?

— Я приеду в следующие выходные.

— В следующие выходные. У тебя всегда следующие. Никогда сейчас. Всегда потом. Я уже старая ждать «потом».

— Мама, я не могу приехать прямо сейчас. Я только пришла с работы.

— Знаю, знаю. Работа. Самое важное в твоей жизни. Работа. Не мать, не семья, не люди. Работа. Ты всю жизнь так. Помнишь, как ты уехала в институт и пропала? Три месяца не звонила. Три месяца! Я тебя не видела, не слышала.

— Мама, я звонила.

— Раз в три недели! Этого мало. Для матери этого мало. Я же не чужая тебе.

За окном прошёл автобус, обдал тротуар волной воды из лужи. Прохожий у остановки отскочил и выругался. Ира видела, как он машет руками вслед автобусу.

Она сделала глоток чая. Горячий, немного горьковатый. Хороший.

— Я помню институт, мама.

— Хорошо, что помнишь. И помни, как тебя оттуда выперли. Помни это тоже. За что выперли? За лень. За то, что вместо учёбы бегала непонятно куда. Я тогда столько пережила. Соседям в глаза смотреть не могла. «Ваша дочь что, в институте не учится?» Позор какой был.

— Меня не выперли. Я перевелась на заочное, потому что пошла работать.

— Перевелась! Потому что не справилась. Сказала себе «перевелась» и успокоилась. Ты всегда умела себе объяснить всё в лучшем виде.

Ира опустила кружку на подоконник. Помолчала.

Это тоже было враньё. Не наполовину, не частично. Просто враньё. Она перевелась на заочное, потому что нужны были деньги. Потому что мать тогда уже не работала и жаловалась, что не хватает на лекарства, хотя здоровье у неё в сорок семь лет было вполне сносное. Ира тогда устроилась на склад, считала накладные по ночам, посылала матери половину зарплаты. Мать брала деньги и при случае напоминала, что дочь так и не окончила нормально институт.

— Ладно, мама, не будем про институт.

— Ты не хочешь говорить про институт, потому что знаешь, что я права. Ты всегда уходила от разговора, когда была виновата.

— Я не ухожу. Просто это было тридцать лет назад.

— Тридцать лет! Ты думаешь, раз тридцать лет прошло, так и забыть можно? Это моя жизнь. Это не просто годы, это моя жизнь, и я её прожила рядом с тобой. Или ты думаешь, я придумываю?

— Нет, мама. Я не думаю, что ты придумываешь.

Она так не думала. Всё это было. Только выглядело иначе, чем в версии матери.

— Вот именно. А ты знаешь, что я тогда пережила, когда Серёжа от тебя ушёл? Первый-то твой?

Ира вздрогнула. Не снаружи. Внутри. Что-то сжалось где-то в районе рёбер.

— Мама.

— Что «мама»? Я говорю о своём. Я так переживала. Такой мужчина был. Умный, воспитанный, семья хорошая. И что? Ты не смогла сохранить. Я ему ещё тогда говорила, что ты человек непростой.

— Мама, ты ему говорила другое.

Пауза. Долгая.

— Что я ему говорила? Что?

— Ты знаешь что.

— Не знаю никакого «что». Говори прямо, раз начала.

Ира поставила кружку на стол. Встала. Прошлась по комнате. Это был один из тех моментов, когда ей хотелось просто положить трубку. Просто так. Без объяснений. Положить и выключить телефон.

Но она не клала. Никогда не клала. Потому что потом было бы хуже. Потому что мать позвонит снова, и снова, и голос будет ещё тяжелее, и упрёков будет больше, и чувство вины перед матерью навалится таким грузом, что не встать.

— Ты сказала Серёже, что я не могу иметь детей.

Тишина.

— Я?

— Ты. Ты позвонила ему за три недели до свадьбы и сказала, что врачи поставили мне такой диагноз. Что я скрываю от него. Что он имеет право знать.

— Это неправда.

— Мама.

— Неправда, говорю тебе! Ты придумала это. Ты всегда придумывала себе оправдания. Это ты не смогла сохранить отношения, а я виновата?

— Он мне сам сказал. Позвонил и спросил, почему я ему ничего не говорила. Я тогда не понимала, о чём он. Потом он объяснил. Он сказал, что разговаривал с моей матерью.

— Значит, он врал. Или ты что-то перепутала. Ты всегда путала, что тебе говорили.

Голос матери был ровным. Не взволнованным. Это была не защита человека, которого застали врасплох. Это была отработанная позиция. Много раз проверенная.

— Я ничего не путала, — сказала Ира. Тоже ровно. — Он показал мне сообщение. Ты писала ему. Это было письмо, мама. Бумажное. Ты написала от руки и отправила по почте на его рабочий адрес.

Снова пауза.

— Я беспокоилась о тебе.

— Ты разрушила мою свадьбу.

— Я думала о твоём будущем! Если бы ты не могла иметь детей, он бы потом ушёл всё равно. Лучше сразу. Я тебя берегла.

— Я могла иметь детей. Никакого диагноза не было. Ты это придумала.

— Ты так думаешь.

— Мама. Ты это придумала. У меня был ребёнок от второго брака. Ты знаешь это.

Пауза длилась долго. Ира слышала, как мать дышит. Чуть тяжелее, чем обычно. Как перед тем, как сменить тему или переключить удар.

— Вот именно. Ребёнок от второго брака. Который тоже развалился. Два брака, оба развалились. Это случайность, по-твоему?

— Мы говорили о Серёже.

— Я не хочу говорить о Серёже. Это было тридцать лет назад. Ты сама только что сказала, что не надо вспоминать старое. Вот и не вспоминай.

Ира остановилась посреди комнаты. Это было мастерство. Подлинное мастерство. Мать умела так разворачивать разговор, что Ира всегда оказывалась в проигрыше. Только что она сама обвиняла, только что она говорила правду, а уже через секунду оказывалось, что она же сама и нарушила правила.

Психологическая зависимость от матери. Ира прочитала это словосочетание в какой-то книге несколько лет назад и подумала: «Это не про меня». А потом перечитала страницу ещё раз и почувствовала что-то неприятное. Что-то, от чего захотелось закрыть книгу и убрать её подальше.

— Хорошо, мама. Давай не будем про Серёжу.

— Вот и ладно. Я вообще не понимаю, зачем ты это подняла. Жила спокойно и подняла. Нервируешь меня.

— Ты сама начала.

— Я? Я сказала, что он был хороший мужчина. Это факт. Это не обвинение. Это просто факт. А ты сразу в штыки.

Ира снова подошла к окну. Дождь шёл уже уверенно, без остановок. Улица внизу блестела. Фонари отражались в лужах длинными жёлтыми полосами.

Она смотрела на эти отражения и думала о том, что нужно поужинать. Что в холодильнике есть суп, который она сварила в воскресенье. Что надо бы разогреть. Что завтра на работе встреча в десять и она не посмотрела материалы.

Она думала об этом, пока мать говорила. Это было не равнодушие. Это была самозащита. Единственная, которую она освоила за все эти годы.

— …и Галина Петровна, ты её не знаешь, она из соседнего подъезда, вот она говорит, что её дочь звонит каждый день. Каждый день, представляешь? Утром звонит, узнаёт, как ночь прошла. Вот это дочь. А я тебе говорю, а ты молчишь.

— Я слушаю, мама.

— Слушаешь. Слушать не значит понимать. Ты слышишь слова, но внутрь не пускаешь. Всегда так было. Я тебе говорю что-то важное, а ты смотришь куда-то в сторону. Даже в детстве.

Ира закрыла глаза на секунду. Открыла.

В детстве она не смотрела в сторону. Она очень внимательно следила за матерью. Потому что нужно было угадывать настроение. Потому что от настроения зависело многое. Когда мать была в хорошем расположении духа, она была щедрой и весёлой. Когда нет, за любую мелочь можно было получить. Не словами. Руками.

Это тоже было частью той жизни, которую мать называла «растила одна и без помощи».

— Мама, ты принимала давление сегодня?

— Принимала. Зачем спрашиваешь? Ты думаешь, если спросишь про давление, то уйдёшь от разговора?

— Я беспокоюсь о тебе.

— Беспокоишься! Да. Когда тебе удобно. А когда неудобно, то не беспокоишься. Позвонила бы вчера вечером, я бы тебе сказала, что плохо себя чувствую. Но ты не позвонила.

— Я была занята вчера вечером.

— Занята! Чем? Что у тебя такое важное каждый вечер?

— Мама, я работаю. Я прихожу домой. Я устаю.

— Устаёшь! Ты думаешь, я не уставала? Я с двумя работами тянула тебя и усталости не показывала. Потому что ты была ребёнок, и тебе нельзя было показывать. А ты мне в ответ что? Можно подумать, ты одна такая занятая. Все люди заняты. Но люди находят время на мать.

— Мама, я нахожу время. Я звоню. Я приезжаю.

— Когда? Три недели назад ты приезжала. Сидела четыре часа и уехала. Четыре часа за три недели. Это нормально для дочери?

— Это пять часов езды в одну сторону, мама. Я приехала, провела с тобой весь день и уехала.

— Весь день! С утра до обеда, это весь день? Ты даже ночевать не осталась.

— У меня на следующий день была работа.

— Работа, работа. Да уволилась бы ты с этой работы. Нашла бы здесь что-нибудь. Переехала бы ко мне. Вот и всё.

Ира почти засмеялась. Она остановила этот смех на полпути, но он всё равно прорвался как-то иначе, немного изменил дыхание, немного изменил паузу.

— Ты смеёшься? Над матерью смеёшься?

— Нет, мама.

— Смеёшься. Я слышу. Ты думаешь, это смешно? Что я прошу дочь быть рядом?

— Я не смеялась. Я просто выдохнула.

— Выдохнула! Это я должна выдыхать. От всего этого. От такой дочери.

Ира прошла на кухню, взяла из холодильника кастрюлю с супом, поставила на плиту. Включила огонь. Всё это она делала одной рукой, другой держала телефон.

Манипуляции матерей. Она читала об этом. Знала всё это в теории. Знала, как называются эти приёмы. Смещение темы. Апелляция к жертвенности. Размытие границ. Шантаж состоянием здоровья. Перекладывание вины.

Знать и чувствовать, это разные вещи. Можно знать, что горячее обжигает, и всё равно обжечься.

— Ира, ты там?

— Здесь, мама.

— Я вот думаю. Помнишь, как я тебя в восемнадцать выставила?

Ира замерла у плиты.

— Помню.

— Ты тогда такая была. Я уже не помню, из-за чего мы поссорились, что-то ты сказала грубое. Я сказала: раз ты так умеешь говорить, то иди. Ты взяла вещи и ушла. И что?

— И ничего. Я ушла.

— Ушла! А потом ведь вернулась. Через три недели. Пришла, постучала. Помнишь?

— Помню.

— Я думала, ты попросишь прощения. Ты ни слова. Зашла, положила вещи и всё. Молчала три дня. Как немая.

Ира помешивала суп и молчала сейчас точно так же, как молчала тогда.

Она помнила эти три недели. Она жила у подруги. У Кати, которая жила с родителями, которые смотрели на Иру с жалостью и кормили её ужинами и никогда не спрашивали вслух, что случилось, хотя, наверное, догадывались. Три недели она возвращалась в школу из чужого дома, делала вид, что всё нормально, и каждую ночь лежала на раскладушке в Катиной комнате и думала, звонить или нет.

Мать не позвонила ни разу за эти три недели. Ни разу.

Она вернулась не потому что попросить прощения. Она вернулась потому что некуда было идти и потому что Кате дольше неловко было её держать. Она вернулась и молчала, потому что не знала, что говорить. И потому что понимала: если скажет не то, снова уйдёт в никуда.

— Я тогда сказала тебе, что подожду, пока ты образумишься, — продолжала мать. — Я тебя не прогоняла больше. Я тебя приняла. Ты хоть помнишь это?

— Помню, мама.

— А ты так говоришь, как будто не помнишь. Как будто я тебя бросила. Я тебя приняла. Могла не принять. Другая бы не приняла.

— Ты меня выгнала, — сказала Ира. Совсем тихо. Почти себе.

— Что? Что ты сказала?

— Ничего. Суп помешиваю.

— Вечно ты что-то бормочешь. Говори внятно, если говоришь. Что ты там сказала?

— Я сказала, что помню.

Она не повторила. Не стала. Это была старая привычка, проглатывать то, что сказала вслух, если мать переспрашивала. Потому что если повторить, будет скандал. Потому что мать умела раздуть из любого слова целую историю, в которой она окажется жертвой, а Ира, чудовищем.

Но слово было уже сказано. Пусть и тихо. Пусть только для себя. Это что-то значило.

Суп начинал закипать. Ира убавила огонь.

— Знаешь, — сказала мать. — Я вот иногда думаю. Зачем я всё это делала? Зачем надрывалась? Ты всё равно не ценишь. Тебе наплевать. Ты живёшь своей жизнью и думаешь, что мне всё равно. А мне не всё равно. Мне очень даже не всё равно.

— Мама, я не живу так, как будто тебе всё равно.

— Живёшь! Именно так и живёшь. Ты думаешь о себе. О своей работе. О своей Москве. А я здесь.

— Ты сама выбрала не переезжать.

— Выбрала! Да, выбрала. Потому что я здесь прожила всю жизнь. Здесь всё моё. Здесь похоро… здесь всё. Мне переезжать? Это ты должна была приехать ко мне. Вот что.

— Мама, у меня здесь работа, квартира, жизнь.

— Жизнь! Хорошая жизнь. Два брака и одна в пятьдесят лет. Вот тебе и жизнь.

Ира выключила плиту.

Она стояла у газовой плиты в своей кухне в Москве, и смотрела на кастрюлю, и слышала эти слова. Два брака и одна в пятьдесят лет. Сказано было с таким удовольствием. Очень ровно, очень спокойно, с видом человека, который просто констатирует факт. Но удовольствие было в этих словах. Ира слышала его.

Она вспомнила, как мать разговаривала с ней, когда ушёл второй муж. Не с сочувствием. С чем-то другим. «Ну что же, я так и думала». Не вслух. Интонацией.

Второй брак продержался восемь лет. Восемь лет, которые Ира считала лучшими в своей жизни. Не потому что не было трудностей. Потому что рядом был человек, с которым можно было говорить по ночам о чём угодно. Потому что есть дочь Настя, которой сейчас семнадцать лет и которая скоро окончит школу. Брак закончился спокойно, без скандалов. Они с Колей просто стали разными людьми. Так бывает. Это не трагедия. Это просто жизнь.

Но мать тогда говорила о его уходе так, будто это было справедливо. Будто Ира заслужила.

— Почему ты молчишь?

— Думаю, мама.

— О чём?

— Так. О разном.

— Обо мне не думаешь, это точно. Ты вообще обо мне думаешь? Когда ты последний раз думала о том, как я живу?

— Я думаю о тебе.

— Когда? В какие моменты? Вот сейчас, до звонка, ты думала обо мне?

Ира открыла рот и закрыла.

Она думала о ней. Но не так, как мать имела в виду. Она думала о ней утром, когда увидела пропущенный звонок и почувствовала что-то, что не назовёшь радостью. Что-то тяжёлое. Что-то, от чего хочется подольше не смотреть на экран. Она думала о ней в обед, когда коллега Света рассказывала про свою маму, которая позвонила просто так, чтобы узнать, что ела на завтрак. Ира тогда подумала: бывает такое. Звонит мать и спрашивает, что ела на завтрак.

Её мать никогда не спрашивала, что Ира ела на завтрак. Её мать звонила с упрёком. Всегда. С первой секунды.

— Думаю, — повторила она. — По-своему думаю.

— По-своему! Вот именно. По-своему. А мне нужно, чтобы ты думала по-нашему. По-семейному. Мы же семья. Или ты уже не считаешь меня семьёй?

— Считаю, мама.

— Плохо считаешь. Семью так не бросают.

— Я тебя не бросала.

— Бросала. Всю жизнь бросала. Уехала и бросила. Устроила себе жизнь и бросила. И сейчас бросаешь. Звонишь раз в неделю на десять минут и думаешь, что это нормально.

Ира налила себе суп. Поставила тарелку на стол. Смотрела на неё.

— Мама, ты когда-нибудь думала о том, как мне было в детстве?

Пауза.

— Что значит, как тебе было?

— Как мне было. Как я себя чувствовала. Что переживала.

— Ты жила нормально. У тебя всё было. Одета, обута, накормлена. Учила тебя. В музыкальную школу водила.

— Ты меня иногда ударяла, мама.

Долгая тишина.

Ира сидела и смотрела на тарелку с супом. Она сказала это. Наконец сказала. Не громко, не с надрывом. Просто сказала, как факт.

— Что? — голос матери был тихим и каким-то странным. Таким, каким он становился перед большой бурей.

— Ты меня иногда ударяла. В детстве. Не часто. Но это было.

— Это называется воспитание.

— Нет, мама. Это не называется воспитание.

— Ты ребёнок, ты не понимала. Все так делали. Тогда все так воспитывали. Это было нормально.

— Это не было нормально.

— Вот как. Значит, я была плохой матерью? Я, которая всё бросила ради тебя? Которая ночами не спала? Теперь я плохая?

— Я не сказала, что ты плохая. Я сказала, что это было больно.

— Больно! Я тебя пальцем тронуть не могла, ты уже рыдала. Такая чувствительная была. Другим и больше доставалось, и ничего, выросли нормальными людьми. А ты вот.

— А я вот, — тихо согласилась Ира.

Она не знала, что вкладывала в эти слова. Может, и ничего. Может, просто повторила за матерью, как эхо.

Как установить границы с матерью, когда даже назвать вещи своими именами, и то требует такой силы, какой у тебя никогда не хватает до конца? Как не быть заложницей родителей, когда твоя мать умеет в три секунды превратить тебя в виноватую, что бы ты ни сказала?

Ира не знала ответа. Она знала только, что сидит сейчас за кухонным столом с нетронутой тарелкой супа и слышит, как мать говорит.

— Вот именно. Выросла такой, какой выросла. И на мать теперь бочку катит. Хорошо. Очень хорошо. Значит, я виновата во всём. Я виновата в твоих браках, я виновата в твоей работе, я виновата в твоём характере. Давай, давай, вали всё на меня.

— Мама, я ни в чём тебя не обвиняю.

— Обвиняешь. Только что сказала, что я тебя ударяла. Что это, если не обвинение?

— Это правда.

— Твоя правда. У каждого своя правда.

— Нет, мама. Это не вопрос точки зрения. Это просто то, что было.

Голос у неё оставался ровным. Она сама удивлялась этому. Обычно к этому моменту голос уже дрожал. Обычно она уже просила прощения за то, что вообще открыла рот. Обычно к этому моменту она уже отступала, искала слова, которые смягчат, примирят, закроют этот опасный разговор.

Сейчас она просто сидела и держала ровный голос.

— Ты всегда была такой, — сказала мать. — Упрямой. Это у тебя с детства.

— Возможно.

— Не возможно, а точно. Ты с трёх лет упиралась. Скажешь ей одно, она делает другое. Я натерпелась с тобой. Люди не знают, каково это, одной растить такого ребёнка.

— Знаю, мама.

— Знаешь, но не ценишь. Вот в чём дело. Знаешь, но не ценишь.

— Мама. Я хочу спросить тебя кое-что.

— Ну?

— Ты помнишь, как звонила моему начальнику?

Тишина стала плотной.

— Какому начальнику?

— Станиславу Петровичу. В две тысячи десятом году. Когда я работала в издательстве.

— Не помню никакого звонка.

— Мама.

— Что «мама»? Не помню, говорю тебе. Я старый человек, у меня память не как у молодых.

— Ты позвонила ему и сказала, что у меня бывают периоды, когда я не могу нормально работать. Что у меня проблемы с головой. Ты сказала ему, что боишься за меня. Что думаешь, мне нужна другая работа.

— Я о тебе беспокоилась.

— Меня через три недели сократили.

— Сократили! Так они бы и так сократили. Там всех сократили.

— Нет, мама. Там не всех сократили. Там сократили троих. Я была одна из троих. Станислав Петрович мне потом, через год, сказал. Когда мы встретились случайно. Он сказал, что был наш разговор с моей матерью. Он сказал это не со злости, просто как факт, думал, я знаю.

— Врал он тебе.

— Зачем ему врать? Ему было неловко. Он краснел.

— Значит, выдумал что-то. Люди выдумывают.

— Мама. Ты это сделала. Ты сделала это, потому что я тогда не хотела переезжать к тебе. Помнишь? Ты хотела, чтобы я бросила работу и переехала. Я сказала нет.

— Я хотела, чтобы ты была рядом.

— И ты позвонила моему начальнику.

Пауза.

— Я не обязана отвечать на это.

— Я не требую ответа. Я просто называю вещи своими именами.

— Называешь! Хорошо. Называй. Называй, как тебе нравится. Скажи тогда уж всё, раз пошла такая честность. Скажи, что мать у тебя чудовище. Скажи, что всю жизнь тебя мучила. Давай, я слушаю.

— Нет, мама. Я так не скажу.

— Почему? Раз начала, договаривай.

— Потому что это неправда. Ты не чудовище. Ты мать, которая не умеет любить без контроля. Это другое.

Голос матери изменился. Стал выше, тоньше. Это было начало.

— Не умею любить? Я не умею любить? Я положила на тебя жизнь. Я от всего отказалась. Я жила только тобой. И я не умею любить?

— Ты жила мной, но для себя.

— Что это значит?

— Это значит, что всё, что ты делала для меня, ты делала так, чтобы я была должна. Чтобы я не могла уйти. Чтобы я была рядом. Это не забота. Это удержание.

— Ира.

— Да, мама.

— Ты сейчас говоришь такое… такое… я не знаю, откуда в тебе это. Ты начиталась книжек? Тебе психолог набил голову этим?

— Я не была у психолога.

— Ну откуда тогда? Это не твои слова. Это что-то чужое.

— Это мои слова, мама.

— Нет. Ты никогда так не говорила. Ты всегда была нормальная, а сейчас говоришь какие-то странные вещи. «Удержание», «контроль». Откуда это?

— Из моей жизни. Из того, что было.

— Что было? Что было такого ужасного? Что тебе не хватало? Скажи, что конкретно не хватало.

Ира взяла ложку. Попробовала суп. Он уже немного остыл. Она ела медленно и говорила.

— Мне не хватало того, чтобы ты спросила, как я себя чувствую. Не как дела, а именно как я себя чувствую. Мне не хватало разговора, в котором ты не обвиняешь меня с первой фразы. Мне не хватало приезда к тебе без ощущения, что я прихожу сдавать экзамен.

— Экзамен! Это я тебя на экзамен вызываю?

— Каждый раз. Да.

— Господи. Господи, что я слышу. Это моя дочь говорит со мной. Моя дочь, которую я… которой я всё… и она мне говорит… экзамен.

Голос дрогнул. Ира это услышала. Голос матери дрогнул, и в нём появилось что-то, что в другое время заставило бы Иру немедленно сдать назад. Извиниться. Смягчить. Сказать: «Мама, не обижайся, я не так имела в виду».

Сейчас она молчала.

— Ира. Ты слышишь меня?

— Слышу, мама.

— Ты понимаешь, как мне сейчас?

— Понимаю.

— Нет. Не понимаешь. Если бы понимала, не говорила бы такое. Я старый человек. Мне семьдесят пять лет. У меня давление, суставы. Я одна. И ты мне вот это говоришь. «Экзамен». «Удержание». Что ты со мной делаешь?

— Я говорю правду.

— Твоя правда меня добьёт. Ты этого хочешь?

Ира поставила ложку.

Вот оно. Вот этот приём, который она знала наизусть. «Твоя правда меня добьёт». «Мне от этого плохо». «Ты хочешь, чтобы со мной что-то случилось». Шантаж здоровьем. Инструмент, который работал всегда, потому что Ира всегда пугалась. Потому что она не хотела, чтобы матери было плохо. Потому что она была дочерью, и это чувство вины перед матерью, это тяжёлое, необъяснимое, годами нагретое чувство, всегда побеждало всё остальное.

— Нет, мама. Я не хочу, чтобы тебе было плохо.

— Тогда прекрати.

— Мама. Мне тоже бывает плохо.

— Тебе? Тебе плохо? У тебя что болит? Суставы? Давление? Одышка? Что?

— У меня ничего не болит. Мне плохо от другого.

— От чего?

— От этих разговоров. От того, что каждый звонок начинается с того, что я виновата. От того, что я боюсь звонить тебе. От того, что я тридцать лет чувствую себя плохой дочерью, хотя делаю всё, что могу.

— Боишься? Ты боишься? Меня? Своей матери?

— Да, мама.

— Это что-то новое. Это что-то… я не знаю, что это. Ты боишься собственной матери, которая всю жизнь о тебе думает?

— Я боюсь не тебя. Я боюсь вот этого. Вот этого разговора. Я боюсь поднять трубку и услышать первую фразу. Потому что первая фраза всегда одна. «Ты опять не позвонила». «Ты опять что-то сделала не так». «Опять».

Мать молчала.

Это было странное молчание. Не злое и не обиженное. Ира не могла его прочитать.

— Ты всегда была такой, — сказала мать наконец. — Всё в себя тянешь, а потом выдаёшь. Это нехорошо. Надо было раньше говорить.

— Я пробовала говорить. Ты не слышала.

— Я всегда тебя слышала!

— Нет. Ты слышала только то, что хотела слышать. Если я говорила что-то, что тебе не нравилось, ты или начинала плакать, или говорила, что я тебя убиваю, или переключалась на что-то другое. Разговор всегда заканчивался тем, что я просила прощения.

— И правильно просила!

— За что, мама?

Короткое молчание.

— За грубость.

— Я не грубила. Я говорила правду.

— Твоя правда, это грубость.

Ира встала из-за стола. Прошла в комнату. Снова к окну. Дождь не прекращался. Но где-то у горизонта небо было чуть светлее. Совсем немного. Ира смотрела на этот светлый краешек и не отрывала взгляд.

— Знаешь, что я думаю, мама?

— Ну?

— Я думаю, что мы обе устали. По-разному, но устали. И я думаю, что нам нужно что-то поменять.

— Что поменять?

— То, как мы разговариваем. Я не могу больше разговаривать вот так. Когда каждый звонок это список моих провинностей. Когда любое моё слово оборачивается против меня. Когда ты шантажируешь меня здоровьем, чтобы я сказала то, что тебе нужно.

— Шантажирую! Ты слышишь, что говоришь? Я шантажирую! Я говорю о своём здоровье, я имею право говорить о своём здоровье!

— Имеешь. Но не как оружие. «Мне плохо, потому что ты так говоришь». «Ты меня добьёшь». «Если ты не приедешь, у меня будет приступ». Это не разговор о здоровье. Это управление.

— Управление! Бог мой. Ты что, диссертацию мне читаешь?

— Нет. Я говорю тебе, что я чувствую.

— То, что ты чувствуешь, это не моя вина.

— Нет. Твоя.

Мать засмеялась. Коротко, сухо. Это был не смех удивления и не смех радости. Это был смех человека, который считает, что собеседник сказал что-то глупое.

— Значит, я виновата в твоих чувствах. В твоей жизни. В твоих браках. Во всём. Так?

— Я не говорю, что во всём. Я говорю, что ты сделала вещи, которые причинили мне вред. Конкретные вещи. Ты написала Серёже о том, чего не было. Ты позвонила моему начальнику. Ты говорила мне годами, что я плохая дочь. Всё это было.

— И что ты хочешь? Чтобы я встала на колени?

— Нет.

— Тогда что?

— Я хочу, чтобы ты поняла. Просто поняла. Что это было неправильно.

— Я не буду этого говорить. Потому что я всё делала из любви. Ты можешь называть это как угодно, но я делала это из любви.

Ира молчала.

Она думала о Серёже. О том, каким он был. Высокий, немного рассеянный, смешной. Он приносил ей хурму, потому что она однажды обмолвилась, что любит хурму. Он пел ей что-то вполголоса, когда думал, что она уснула. Они могли говорить до утра ни о чём, и это ни о чём было лучшим, что у неё было.

Ей было двадцать три. Она была счастлива так, как бывает счастлива только в двадцать три года, когда ещё думаешь, что так бывает всегда.

Потом был звонок. Серёжин голос, странный, напряжённый. «Мне нужно поговорить с тобой о кое-чём. Мне позвонила твоя мама».

И всё.

— Любовь, которая разрушает, это не любовь, — сказала Ира.

— Откуда ты это взяла?

— Сама думаю.

— Значит, ты умнее всех. Решила, что такое любовь, а что нет.

— Нет. Я просто знаю, как мне было.

— И как тебе было?

— Плохо. Очень часто плохо. И страшно. И стыдно. Стыдно за то, что я не та дочь, которую ты хотела. Стыдно перед тобой, хотя я не понимала, за что. Просто стыдно. Всегда.

Мать снова помолчала.

— Ты думаешь, мне легко было?

— Нет. Я не думаю, что тебе было легко.

— Отец ушёл, когда тебе было три года. Я одна. Работа, ты, хозяйство. Никакой помощи. Ты думаешь, я от хорошей жизни становилась такой?

— Нет, мама. Я понимаю, что тебе было тяжело.

— Вот именно. А ты говоришь. «Удержание». «Шантаж».

— Тяжело, это не оправдание. Многим было тяжело. Не все так поступали.

— «Не все»! Откуда ты знаешь, как все поступали? Ты была у всех дома?

— Нет. Но я знаю, как было у нас.

Взаимная зависимость в отношениях с пожилой матерью. Отношения с пожилой матерью. Сколько всего в этих словах. Ира не думала об этом в таких словах раньше. Она думала: это просто мама. Мама такая. Надо терпеть.

Но сейчас, вот прямо сейчас, в этой кухне, с этим телефоном у уха, она думала по-другому. Она думала: почему? Почему надо терпеть? Потому что она мать? Потому что ей семьдесят пять? Потому что иначе будет хуже?

Всё это были не ответы. Это были крючки. Крючки, на которых она висела всю жизнь.

— Мама. Я хочу сказать тебе кое-что важное.

— Ну.

— Я тебя не брошу. Я буду звонить. Я буду приезжать, когда смогу. Но я не могу больше разговаривать с тобой так, как мы разговариваем. Я не могу каждый раз выслушивать список того, чем я плоха. Я не могу отвечать за то, что ты решила сделать с моей жизнью, когда думала, что это «ради меня».

— Что значит «не могу»? Это твоя мать. Это не чужой человек.

— Именно потому что мать. Именно потому что не чужой. Именно поэтому я говорю это тебе, а не просто молчу и терплю.

— Всю жизнь молчала и терпела, а теперь решила высказаться. В пятьдесят лет. Поздновато, нет?

— Лучше поздно.

— Кто тебя научил так говорить? Новый мужчина? Подруга? Кто вложил тебе это в голову?

— Никто не вкладывал. Это я сама.

— Сама. Конечно. Ты всегда сама умная. Всю жизнь умнее всех. Умнее матери.

— Мама. Я не умнее. Я просто устала.

— Устала она. Это я устала. От тебя. От этого разговора. От того, что ты мне сейчас говоришь.

Голос матери снова сменил тон. Теперь в нём была жёсткость. Та жёсткость, которая приходила, когда мягкие приёмы не работали.

— Ты понимаешь, чем это закончится?

— Чем, мама?

— Ты пожалеешь. Когда меня не будет, ты вспомнишь этот разговор. И тебе будет стыдно. Ты будешь жить с этим стыдом. Я тебе это говорю.

— Возможно.

— Не «возможно», а точно. Точно будет стыдно. Ты придёшь и будешь просить прощения, только поздно будет.

— Мама. Я слышу тебя.

— Что «слышу»? Ты отвечай. Ты понимаешь, что делаешь?

— Понимаю.

— И?

— И ничего. Я понимаю. И всё равно говорю.

Мать замолчала так, как молчат перед чем-то большим. Ира слышала её дыхание. Ровное, но чуть участившееся.

— Значит, вот ты какая.

— Какая?

— Такая. Жёсткая. Бессердечная.

— Нет, мама. Я не бессердечная. Я просто впервые говорю тебе то, что думаю. По-настоящему.

— По-настоящему! Ты раньше что, ненастоящее говорила?

— Я говорила то, что ты хотела слышать. Или молчала. Или соглашалась. Сегодня нет.

— Почему именно сегодня?

Ира не ответила. Она не знала, почему именно сегодня. Может, потому что сегодня она особенно устала. Может, потому что несколько дней назад видела в метро женщину, которая разговаривала по телефону и смеялась, и лицо у неё было такое, каким бывает лицо, когда разговор приятный. И Ира смотрела на неё и думала: каково это, когда ты идёшь и вдруг звонит мама, и ты улыбаешься, потому что рада?

Она не помнила, когда улыбалась от маминого звонка. Может, в детстве. Ещё в раннем детстве, когда не знала, что будет потом.

— Не знаю, почему сегодня, — сказала она наконец. — Просто сегодня.

— Сегодня! Значит, завтра передумаешь?

— Нет.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

Как перестать бояться маму. Вот вопрос, который она задавала себе много раз. Без ответа. А сейчас, кажется, ответ начинал складываться сам. Не в словах. В чём-то другом. В том, как она сидит и говорит. В том, что голос ровный. В том, что она не извиняется.

Может, страх не исчезает. Может, он просто перестаёт быть главным.

— Ира. Ты слушаешь меня?

— Слушаю, мама.

— Я хочу тебе сказать одно. Последнее. Ты сейчас говоришь мне много слов. Умных слов. Про контроль, про границы, про что там ещё. Но ты знаешь, что будет? Ты позвонишь мне завтра. Или послезавтра. Позвонишь и будешь говорить, как обычно. Потому что ты моя дочь. Потому что ты всегда возвращалась.

Ира закрыла глаза.

Это было правдой. Она всегда возвращалась. После каждой ссоры. После каждого разговора, после которого хотелось долго молчать. Она возвращалась. Потому что это мама. Потому что других мам не бывает. Потому что есть что-то в тебе, что не отпускает.

— Возможно, позвоню, — сказала она.

— Вот видишь.

— Но звонить и быть заложницей, это разные вещи. Я могу звонить. Без того, чтобы быть заложницей.

— Заложница! Заложница своей матери. Это надо же придумать.

— Мама. Я устала. Не от тебя лично. От того, как мы разговариваем. Мне нужно, чтобы это изменилось.

— Ничего не изменится. Я такая, какая есть. Мне семьдесят пять лет. Меняться не буду.

— Я знаю.

— Тогда что?

— Тогда я буду по-другому отвечать. Я не буду оправдываться. Я не буду соглашаться с тем, с чем не согласна. Я буду говорить тебе «нет», когда думаю «нет». Это всё.

— «Нет»! Ты будешь говорить матери «нет».

— Да.

— Это и есть то, чему тебя жизнь научила? Говорить матери «нет»?

— Жизнь научила меня кое-чему другому. Но и этому тоже.

Мать засмеялась снова. Тот же короткий смех. Но теперь в нём было что-то другое. Что-то, чего Ира не слышала раньше. Что-то похожее на растерянность.

— Ты думаешь, что ты сделала что-то сейчас. Думаешь, что вот, сказала всё и стало легче.

— Да. Стало легче.

— Пройдёт.

— Может, и пройдёт.

— Ты позвонишь. Я знаю тебя.

— Мама. Я хочу закончить разговор.

Пауза. Другая пауза. Не злая и не демонстративная. Растерянная.

— Как это «закончить»? Мы не договорили.

— Мы сказали всё, что могли сказать сегодня. Больше говорить не нужно.

— Ира. Погоди. Ты не можешь просто так…

— Мама. Я тебя люблю. Это правда. Но я не буду больше говорить с тобой так, как сегодня в начале. Не потому что злюсь. Потому что так нельзя.

— Кому нельзя?

— Мне. Мне так нельзя.

— Ире, послушай…

— Пока, мама.

Она нажала кнопку отбоя.

Телефон остался лежать на столе. Ира смотрела на него. Экран тёмный. Тихо.

Она сделала это.

Она положила трубку, не дождавшись конца. Не попросив прощения. Не смягчив. Не вернула разговор в безопасное русло. Просто сказала «пока» и нажала кнопку.

Что-то в ней было странным сейчас. Не то чтобы легко. Не радость. Скорее пустота, но хорошая пустота. Как комната, из которой вынесли старую мебель, которая давно мешала, и пока непонятно, что поставить вместо, но уже можно дышать.

Она поднялась, подошла к окну. Смотрела на улицу. Дождь продолжался, тихий и равномерный.

Телефон завибрировал.

Мать.

Ира смотрела на экран. Имя светилось. «Мама». Обычно при виде этого слова что-то сжималось. Что-то заставляло тянуться к трубке почти автоматически, потому что не ответить означало потом получить вдвойне.

Сейчас она смотрела на экран и чувствовала что-то другое. Не то сжатие. Что-то похожее на выбор.

Она нажала «сброс».

Телефон замолчал.

Ира стояла у окна. За стеклом дождь начинал слабеть. Капли становились реже, тоньше. Где-то справа, там, куда уходило небо над крышами, появился светлый край. Совсем маленький. Желтоватый, осторожный.

Она смотрела на этот свет и думала ни о чём. Просто смотрела.

Что будет дальше, она не знала. Мать позвонит ещё раз. Может, сегодня, может, завтра. Может, будет молчать несколько дней, что тоже было её приёмом, ждать, пока Ира забеспокоится и позвонит сама, придёт с повинной головой. А может, позвонит Петровна и скажет, что матери плохо. А может, всё будет тихо, и ничего не случится.

Ира не знала. Она стояла у окна, и дождь заканчивался, и она думала о том, что хочет завтра утром встать пораньше. Заварить нормальный чай. Не торопясь. Посидеть у окна, пока город ещё не проснулся.

Такая мелкая вещь. Просто утренний чай. Но она думала об этом с каким-то тихим предвкушением. Как будто это было её собственное. Как будто никто не заберёт.

Как простить себя. Этот вопрос всплыл где-то на краю, и она не стала его разворачивать. Просто отметила, что он есть. Что когда-нибудь, наверное, надо будет заняться и им. Но не сейчас. Сейчас просто стоять и дышать.

Телефон молчал.

Небо справа становилось светлее.

Она открыла форточку, и в комнату вошёл запах мокрого асфальта и чего-то свежего, что всегда появляется после дождя. Что-то похожее на начало.

Ира стояла и дышала этим воздухом. Просто стояла. Просто дышала.

И больше ничего.

Источник

Оцініть цю статтю
( Пока оценок нет )
Поділитися з друзями
Журнал ГЛАМУРНО
Добавить комментарий